И вот на краю обитаемого мира, в окрестностях ливийского городка Нараггара, противоборствующие армии остановились у широкой равнины, опоясанной спиральной грядой холмов. Это было то самое, избранное небесами на трагическую роль в исторической драме поле, которое тысячелетия дремало в тяжкой истоме, млея под африканским солнцем, чтобы теперь в один день вдруг оказаться истоптанным солдатскими сапогами, избитым копытами, облитым кровью и потом, и тем самым прославиться во всем человеческом пространстве на все человеческое время. Под пристрастными взорами людей, предчувствующих жестокую участь, эта сухая бесплодная местность словно ожила и, казалось, вожделела своей каменной плотью утолить многовековую жажду пустыни, испив их жизненные соки.
Владеющие инициативой римляне выбрали себе удобный участок для стоянки, изобилующий и материалом для строительства лагерных укреплений и водою, а Ганнибал расположился в трех с половиной милях от них, удовольствовавшись оголенным холмом с труднодоступным мутным ручейком. Таким образом, под предлогом переговоров, коварно затеянных Ганнибалом, Сципион коварно завел врага в выгодную для себя местность.
Закрепившись на удобной позиции, проконсул заявил сопернику о своем согласии на аудиенцию. В короткий срок обменявшись несколькими посланиями, полководцы выработали условия встречи и в тот же день с небольшими конными отрядами выехали к центру почти безупречно круглой равнины. Сблизившись на оговоренное расстояние, они оставили охрану, и в сопровождении своих переводчиков направились друг к другу. И Ганнибал, и Сципион смело шли на это свидание, почти не опасаясь каверз противника, поскольку каждый из них знал, что его соперник слишком дорожит честью своего имени и слишком горд развернувшимся между ними состязанием, а потому не унизится до каких-либо подлых приемов.
Сойдясь в самой середине будущего поля боя, полководцы долго молча смотрели друг на друга.
Прежде Сципион только издали видел Ганнибала и, пожалуй, мог бы опознать его в группе людей, но не более того. Сейчас же он получил шанс разглядеть лютого врага своего Отечества настолько, чтобы суметь одолеть его.
Для пунийца Ганнибал был неплох и ростом, и статью, хотя Публий, как и надлежало римлянину, фигурой выглядел покрепче. Карфагенянин имел живое, подвижное лицо, однако привычка повелевать обуздала природную экспрессивность и как бы заковала его в жесткие доспехи властной величавости. Впрочем, эта привнесенная общественным положением манерность не преступала границ меры и большинству окружающих представлялась внешним свидетельством внутренних достоинств. Противоречие естественного с искусственным отображалось на этом лице в борьбе монументальной статичности и стремительной хваткости, поочередно торжествующих первенство и своей частой сменой слепящих наблюдателя, как мигающий огонь. Двойственный образ порождал ощущение двухполюсного характера, а двухполюсность в свою очередь оказывалась многогранной, оборачиваясь то благоволением либо презрением, то чувством собственного достоинства либо цинизмом низкого коварства, то преклонением перед человеческой силой или пренебрежением к человеческим страданиям. Весь этот лик мерцал искрами противоположных страстей, доброе замысловато сплеталось с порочным и чаще уступало злу, чем властвовало над ним. И поистине ужасен был правый, незрячий глаз Ганнибала, ослепший от болезни во время его перехода с войском через этрусские болота. Неприятный, как все мертвое внутри живого, он еще зловещим образом символизировал двуличие всего облика, ибо при напряженном взгляде на него чудилось, будто сквозь стеклянный блеск слепого взора острым лучом прорывается мысль, и возникало впечатленье, что за своеобразной маской половинчатой смерти прячется дух этого опасного человека и из засады тайно следит за тобою. Характерные штрихи внешности, такие, как посадка головы, цепкость живого глаза и выпяченная нижняя губа, точно соответствовали психологическому портрету и подобно трем, торчащим над морскою гладью камням, предвещающим опасность бесчисленных подводных рифов, выводили на поверхность глубинную сущность своего обладателя, грубо заявляя о твердости целей и моральной зыбкости арсенала средств.
Сципион все еще пребывал в задумчивости, анализируя образ врага, а Ганнибал вдруг усмехнулся и как бы подмигнул ему слепым глазом. Он раньше завершил исследование облика соперника и, судя по всему, не заметил заложенной в нем несокрушимой мощи и не сумел прочесть в простом, располагающем доброй силой лице смертного приговора своей славе. Обнаружив готовность карфагенянина к беседе, Публий смахнул с чела сокровенные мысли и воззрился на противника вопрошающим взором. Как и положено просителю, Ганнибал первым начал речь.
— Дивную картину, Публий Корнелий, являет наша встреча, — заговорил он. — Славный урок преподает нам сегодня судьба. Сурово звучит ее назиданье, ибо, внемля небесному гласу, я, Ганнибаал — острие карфагенской агрессии, ныне пришел сюда ходатаем мира, пришел к сыну того, кто первым из вас познал мое могущество. Вот так-то своенравная богиня низвергает людей, крушит наши замыслы и чаянья.
— Боги одарили нас прекраснейшими странами ойкумены, — продолжал он, — определив нам плодороднейшую землю Африки, а вам — восхитительную Италию. Но чрезмерное честолюбие заставило нас страстно возжелать чужого, и вот я, повергший Иберию, Галлию, сами Альпы и всю Италию, за исключением вашего Лация, бесславно возвратился на родину, чтобы спасать ее от той же беды, каковой некогда грозил другим. И все, чего я достиг, отобрал у Карт-Хадашта ты, Корнелий, ты отвоевал Иберию, захватил большую часть Ливии, и ты же заставил меня уйти из Италии. Ты достиг вершины земного счастья и сравнялся со мною, каким я был у Тразименского озера и при Каннах. Но не повтори моей ошибки, Корнелий, так как, забравшись в вышину, я оторвался от земли и шагнул в небеса, чем смутил богов, жестоко низринувших меня обратно на нашу славную планету. Не возжажди запретного, Корнелий, вспомни, что ныне ты уже не защищаешь свое, даже не захватываешь нейтральное, по расточительству природы принадлежащее дикарям, но покушаешься на страну, исконно чуждую вам, страну, назначенную богами во владение финикиянам.
Публий плохо слушал Пунийца. Он смотрел на врага, и его обуревали мрачные думы и жестокие воспоминания. Вся семнадцатилетняя война чуть ли ни день за днем проносилась в его памяти. Он снова встречался с отцом, бросался к нему на выручку при Тицине, позорно отступал по зимней хляби в Плаценцию, зрел гибель отечественных армий при Требии и Каннах… Его дух скорбно парил над стонущим полем возле Ауфида, ввергнутым в траур Римом и «Долиной Костей». Пережитые бедствия душили его с такой силой, что исторгали слезы из мужских глаз.
«И все эти несчастья обрушил на мою Родину находящийся рядом со мною человек, — думал Публий, — а я уже столько времени стою перед ним и все еще не разорвал это африканское чудовище в клочья».
— Да, я знаю, что такое слава, — между тем продолжал Ганнибал, — я не раз делил с этой ослепительной красавицей ложе после ратных трудов. Для честолюбивой молодости нет ласк приятней, чем ее объятия…
— Ганнибал, — перебил его Сципион, — ты засылаешь ко мне в тыл словесных нумидийцев, готовя западню. Но будет! Остановись, достаточно! Покажи теперь фронт своего войска: переходи к настоящему делу.
— Я как раз и говорю о деле, — резко возразил Пуниец, — и только нетерпеливость юности не способна заметить этого, ибо торопливо шагает по верхушкам явлений, не ведая глубины. Ты молод и познал лишь одну сторону жизни, меня же с лихвой потерла и ее изнанка. Любого другого я без лишних слов образумил бы на поле боя, ибо, встречая на своем пути строптивых болванов, я отправляю их к Баал-Хаммону мудрыми скромниками. Ты — первый и единственный, с кем я повел серьезный разговор, не стыдясь даже сознаться в некотором раскаянии.
— И, по-видимому, я единственный, кто всерьез желает знать твои намерения, и кому не следует длинно повествовать о своих злоключениях, так как, по твоим же собственным словам, все испытанные тобою «превратности судьбы» устроил тебе я.