Сколько усилий приложил он, чтобы утешить и оживить ее! Уговаривал, что она молода, будет еще в ее жизни и любовь и счастье.
— Молчите, папа! — вскрикивала она, бледнея. — Никогда и никого не захочу! Для нее вот жива осталась, — указывала она на дочь, — для нее и жить буду.
Впрочем, то время давно прошло. Ефим Кузьмич уже не заговаривал с нею о возможности нового счастья. Наоборот, со страхом присматривался к ее странному оживлению. Теперь его грызли сомнения и подозрения. Особенно после недавнего вечера, когда она, наскоро уложив Галочку, убежала из дому к подруге по бригаде заниматься... По тому, как она собиралась, хватая и роняя вещи, торопливо заглядывая в зеркало, виновато лаская дочь, по тому, как она сказала у двери, отворачивая лицо: «Вы ложитесь спать и не ждите меня, папа, я взяла ключ...» По тому, как она вернулась в третьем часу ночи, веселая и бледная, виновато проскользнув мимо упрямо поджидавшего ее Ефима Кузьмича... Да, если не обманывал старика житейский опыт, не к подруге она ходила, не от подруги пришла...
Невпопад передвигая фигуры, он в сотый раз задавал себе вопрос: не ошибся ли он в тот вечер? И что же теперь делать, и кто тот мерзавец, что воровски украл ее любовь, боясь глаза показать в дом Ефима Кузьмича?
— Шах и мат, шах и мат, — пропел Иван Иванович, торжественно переставляя коня на незащищенное поле. — Зазевался, Ефим Кузьмич! Каюк твоему королю!
Ефим Кузьмич с досадой смешал фигуры:
— Проглядел.
И, сердито покосившись на невестку, многозначительно добавил:
— Проглядишь — потом не воротишь.
— Это во всяком деле так, — ясно улыбнулась ему Груня. — Садитесь чай пить. Я за Галочкой сбегаю.
— Пальто, пальто накинь! — крикнул вдогонку Ефим Кузьмич.
Но Груня уже вышла из дому как была, в платье с короткими рукавами, с непокрытой головой.
Вернулась она не скоро и не одна. Ефим Кузьмич услышал мужские голоса под окном и, удивленный, пошел встретить нежданных гостей. Ещё пуще раскрасневшаяся Груня недовольно повела рукою в сторону двух вошедших за нею мужчин:
— К вам, папа.
И, не обращая на них внимания, занялась намокшими варежками Галочки.
— Вы простите, Ефим Кузьмич, что забежали в воскресный день, — сказал Яков Воробьев и выдвинул вперед своего спутника. — Вы, кажется, знакомы — Александр Васильевич Воловик, мой друг.
Они уже познакомилась в цехе, но в деловой суете, на ходу, когда ни рассматривать человека, ни разбираться в нем недосуг. Теперь Ефим Кузьмич с любопытством и не стесняясь вгляделся в лицо того самого Саши Воловика, о котором за последние дни поднялось столько разговоров и споров. Круглое, курносое и уже покрытое легкими точками веснушек, лицо это казалось очень добродушным и даже вялым. Только глаза, окруженные густыми ресницами, смотрели остро и пристально, не соответствуя ни мягкой расплывчатости черт лица, ни мешковатой фигуре и медлительным движениям молодого изобретателя. «Я человек с ленцой!» — словно говорил весь облик Саши Воловика, а глаза возражали: «И вовсе не с ленцой, а с упорством и энергией!» — и брали верх в споре.
— Очень рад, — искренне сказал Клементьев. — Раздевайтесь и входите, будем чаевничать.
— Мы, собственно, по делу, — проговорил Воробьев, косясь на Груню.
Груня была явно недовольна: когда она ставила приборы гостям, чашки у нее звякали.
— Ты знакома, Груня? — заметив ее неприветливость, обратился к ней Ефим Кузьмич.
— Мы встречались, — сухо сказала Груня, позвала необычно строгим голосом: — Галя! Мой ручки, ужинать! — И увела девочку в кухню.
За чаем Гусаков рассказал, как отмечалось у Пакулиных семейное торжество. Ефим Кузьмич с гордостью учителя щедро похвалил обоих братьев, а Воробьев, принимавший близкое участие в делах пакулинской бригады, похвастался, что Николай прекрасно освоил вихревую нарезку и вообще проявляет интерес ко всяким новым работам.
— Таким и должен быть новый рабочий, — впервые вступая в беседу, сказал Воловик.
— Всезнайкой? — ехидно отозвался Гусаков.
— Широким профессионалом, спокойно уточнил Воловик. Его речь с мягким украинским выговором была лаконична, и каждое слово казалось взвешенным.
— Совмещение профессий? — насмешливо подхватил Гусаков. — Очередная мода! Всего понемножку и ничего как следует!
— А если несколько профессий как следует? — не отступил Воловик.
— Во-во! Знаешь, милок, в старое время, бывало, у проходной с утра толпились люди. Стоят и ждут, не понадобится ли рабочий. И вот выйдет мастер и спрашивает: «Ты кто? Токарь?» — «Токарь». — «А слесарное дело не знаешь?» — «Знаю». — «Оно хорошо, да мне сейчас столяр нужен. Ты, случаем, столярничать не умеешь?» — «Могу и столяром». — «Ну, так поди прочь. Раз много дел знаешь — значит, ни одного не знаешь толком!» Вот как раньше-то рассуждали!
— А вы с этими рассуждениями согласны? — в упор спросил Воробьев, и выражение лукавства, как во время давешней беседы в цехе, промелькнуло в его беглой улыбке.
— А ты мне что за прокурор! — рассердился Иван Иванович.
От горячего чая выветрившийся было хмель снова ударил ему в голову, и, как всегда в таких случаях, ему захотелось ссориться.
— Ты со мной не спорь. Ты стань со мной к любому станку, вот и поспорим делом, чья возьмет. Я, по крайней мере, совмещение профессий не проповедовал и на плакаты не набивался, а к какому станку ни поставь — никому не уступлю.
— Вот об этом мы и говорим, — добродушно согласился Воловик. — Вы и в старину делу научились, консерваторов не слушали. А сейчас быть узким специалистом — стыдно и неинтересно! К тому ж, наш новый рабочий учится. А когда постигнешь теорию, скажем, обработки металла, тянет освоить весь процесс, все операции.
— Новый рабочий! Новый, новый — заладил; будто и впрямь с другой планеты прилетел он, ваш новый рабочий! — не унимался Гусаков. — Старые мастера, вишь, консерваторы, а они — эпоха! Всемирно-исторические люди!
— Знавал я в молодости одного мужчину, — сказал Клементьев, ни к кому не обращаясь, и все его стариковское, сухое тело затряслось от сдерживаемого смеха. — Так тот мужчина начинал новую эпоху, выкатив на тачке старорежимного мастера.
Иван Иванович даже руками взмахнул:
— Так ведь теперь и нас с тобой, Кузьмич, в старые записали! Пусть не старого прижима, а все-таки вроде девятнадцатого века перед новыми! Теоретики! Профессора! Скоро по-французски заговорят!..
— Почему бы и нет? — сказал Воробьев, улыбаясь Клементьеву. — Я как раз изучаю английский язык.
— Все в профессора выйдут — кто же у станков останется?
— Ваша беда в том, Иван Иванович, — снисходительно объяснил Воробьев, — что вы не видите: изменилось положение рабочего в производстве. Мы же не исполнители, а созидатели!
— А я не созидатель? — весь вскинулся Гусаков.
— Созидатель, — охотно согласился Воробьев и добавил, посмеиваясь: — Только механизируете свой участок медленно. И рационализаторские предложения своих рабочих выполняете тоже медленно.
Иван Иванович вскочил, багровея:
— Ну, ну, учись скорее, на мое место станешь! А я давно самокритики не слышал, соскучился по ней! — Тяжело шагнул в прихожую, дернул с вешалки пальто, нахлобучил, на голову шапку. — Спасибо этому дому, пойдем к другому!
— Ну, зачем же так? — неожиданно появляясь возле него, сказала Груня и сняла с него шапку, за рукав потянула пальто. — Экий вы скандалист, Иван Иванович! Садитесь, я вам чаю налью и курить, так и быть, разрешу.
— Очень мне нужно твое разрешение и твой чай! — пробурчал Иван Иванович, добрея и позволяя Груне отнять пальто. — Раз в неделю отдохнуть хочешь, и то душу разбередят.
— Нате вам чаю, и хватит ворчать, — Сказала Груня и за плечи усадила старика в плетеное кресло. Сама она присела рядом с ним, улыбка так и просилась на ее румяное, оживленное лицо. Налила себе чаю, ровными, белыми зубами надкусила ватрушку, да и забыла о ней и о чае забыла. Сидела, нехотя привлекая взгляды своей красой, а сама была как будто далеко отсюда или прислушивалась к чему-то, что ей одной нашептывала жизнь.