— Зачем снимать? Голосование покажет!
Обсуждение заканчивалось, когда поднялся Ефим Кузьмич, потемневший, суровый и как будто постаревший.
— Я не сделал самоотвода вовремя, — тихо сказал он. — Но я вас прошу, товарищи, уважить мою просьбу и снять мою кандидатуру из списка. Очень прошу. Устал я. И в новом бюро работать не могу. И не буду.
— Ну вот! — совсем расстроившись, воскликнул Диденко. — Ведь мы же договорились, Ефим Кузьмич.
— Нет, нет, не могу. И не выбирайте, — упрямо сказал Ефим Кузьмич и сел.
Собрание молчало. Не хотелось отпускать старика из партбюро, но и не посчитаться с такой настойчивой просьбой трудно. Конечно, устал он... Только почему он надумал самоотвод к концу обсуждения, после выступления Карцевой? Обиделся? По-стариковски рассердился?
Неохотно, с воркотней, небольшим перевесом голосов коммунисты решили «уважить» просьбу своего старейшего товарища.
Наступил момент голосования. Раскрыв партийные билеты, члены партии потянулись к столу счетной комиссии. Получив бюллетени, отходили в сторону, еще раз продумывали список, вычеркивали фамилии тех, кого не хотели избирать, потом опускали листки в узкую щель ящика.
Досадуя в душе, что не имеет права голосовать, Николай старался по лицам голосующих понять, кого они вычеркнули и кого оставили.
Любимов и Полозов, опустив бюллетени, вместе ушли в цех проверить работу вечерней смены. Воробьев тоже пошел в цех, чтобы скоротать время и рассеять волнение. На сдвинутых в сторону столах появились шашки и шахматы. Кое-кто дремал, привалившись к стенке. Гаршин с веселой компанией стоял у окна в волнах табачного дыма и что-то рассказывал; оттуда то и дело доносился хохот.
Раскатов прохаживался по залу, задерживался то у одной группы, то у другой, охотно шутил в противоположность Диденко, который был явно расстроен и зол.
Николай Пакулин стоял у выхода на лестницу, ожидая появления счетной комиссии. Он мысленно уже давно и очень точно проголосовал, и теперь его лихорадило от нетерпения: так ли решит собрание?
Услыхав на лестнице голос Бабинкова — неизменного председателя счетных комиссий при любых цеховых выборах, — Николай бросился в столовую с криком:
— Идут! Идут!
Коммунисты мгновенно и почти бесшумно расселись по местам. Кто-то громко вздохнул, когда Бабинков особым, как говорили в цехе — «парламентским» тоном читал вводную часть протокола.
— Преамбула, — пошутил Гаршин, стараясь выглядеть равнодушным.
— Объявляю результаты голосования!
Бабинков запнулся, поглядел в сторону Фетисова и Диденко и торжественным голосом прочитал:
— Фетисов — двадцать пять голосов; Карцева — сто пять, Воловик — сто десять, Воробьев — сто пять; Любимов — семьдесят восемь, Полозов — сто три, Никитин — сто десять, Гаршин — двадцать пять, Смолкина — сто десять. .
Любимов, весь красный, прыгающими пальцами мял папиросу. Диденко вскочил, снова сел, быстро заговорил, пригнувшись к Фетисову. На Фетисова все старались не смотреть — он крепился изо всех сил, и всем было жалко его, потому что человек ни в чем не виноват. А Бабинков торжественно продолжал:
— Таким образом, по большинству голосов оказались избранными в партийное бюро: Воловик — сто десять, Никитин — сто десять, Смолкина — сто десять, Воробьев — сто пять, Карцева — сто пять, Полозов — сто три, Любимов — семьдесят восемь.
Ефим Кузьмич встал — высокий, прямой, нахмуренный, надел шапку, застегнул на все пуговицы пальто и медленно прошел через зал к выходу.
Воробьев проводил его растерянным взглядом. Чутье подсказывало ему, что Ефим Кузьмич резко и как-то вдруг рассердился на него. И он не мог понять, за что. Недоволен, что провалили Фетисова? Что выбрали Воробьева? Но ведь он-то, Воробьев, ни при чем, он-то этого не добивался, выступление Карцевой его самого ошеломило!
Раскатов говорил расстроенному Диденко:
— Что ж, Николай Гаврилович, век живи — век учись. Промеж начальства обговорили, а на люди вышли — и оконфузились. Тебе-то ничего, наука. А Фетисову за что страдать?
Аня Карцева, отстраняя толпившихся вокруг нее людей, подошла к ним и не без лукавства спросила:
— Сердитесь на меня?
Она торжествовала победу и не пыталась скрыть это. Диденко буркнул:
— Раньше бы спросила.
А Раскатов слегка обнял ее за плечи и повел к Воробьеву:
— Ну, голубчики, теперь держитесь.
13
Вечерело. Уже приближалось время белых ночей, и с каждым днем все позже темнело, уличные фонари висели в туманном полусвете, ничего не освещая.
Движение около завода затихло, — редко когда выйдет из проходной запоздавший работник. Дневная смена разошлась, вечерняя давно работает. Не слышно больше ни торопливых шагов, ни дружеской переклички возле учебного комбината: во всех его окнах горит свет, и с улицы можно увидеть ряды голов, склоненных над конспектами, юношу, пишущего мелом на доске... В этот час движение перемещается к Дому культуры — со всех сторон группки, пары и одиночки спешат к его освещенному подъезду.
Тихим переулком, взявшись под руки, шли туда две девушки, две подружки. Сперва торопливо — ведь скоро семь! — а потом все медленней, потому что возник разговор, который жалко оборвать.
— И что же он?
— Понимаешь, улыбается, смотрит... При встрече скажет: «Здравствуй, Валечка!» или: «Здравствуй, красавица!» — и все…
— Валя! Про него говорят, что он... ну, очень легкомысленный...
— Это неправда! Он просто красивый и веселый, про таких всегда говорят. И потом, Ксана, я все равно никого другого... ну, вот что хочешь пусть говорят!..
Ксана тихо сказала:
— Я думала, так только в романах бывает.
Слова подруги придавали особую значительность Валиным переживаниям, и Валя спросила с невольной снисходительностью:
— А у тебя, Ксана... ничего?
Ксана покачала головой, вздохнула и вдруг решительно сказала:
— А я вот что думаю, Валя. Если бы я полюбила, как ты... Я бы сама ему сказала. Взяла бы и сказала.
— С ума сошла! Что ты, Ксанка!
— Сказала бы.
Засмеялась:
— Ой, мне, наверно, нельзя влюбляться! Глупостей наделаю. Но все равно, маяться не стала бы.
И она подтолкнула Валю, указывая на высокую фигуру, бродившую возле Дома культуры:
— Смотри, твоя тень тут как тут.
Валя небрежно ответила на поклон, но в раздевалке позволила Аркадию сдать свое пальто и ботинки.
— Ксаночка, пока! — крикнула она. — Мы удерем с репетиции послушать, когда актриса выступать будет!
На стене висела большая афиша: «Молодежный вечер инструментальщиков! В гостях знатные люди, бывшие работники цеха».
Возле афиши стоял Николай Пакулин:
— Здравствуй, Ксана.
— Здравствуй, Коля.
— Мне очень хочется на ваш вечер.
— Так пойдем, проведу.
У входа в зал Ксану сразу окружили ее комсомольцы. Николай стоял в сторонке и прислушивался — кому-то не хватило билета, за дважды лауреатом послали машину, но второпях не дали шоферу адреса, чтобы прихватил актрису... Музыканты согласны играть танцы только до двенадцати, а не до часу...
У контроля началась толкотня: молодежь из других цехов пыталась прорваться в зал, а ее не пускали.
— Что ж, вы своих знатных людей для себя бережете? — кричала какая-то девушка стоявшему на контроле комсомольцу.
Комсомолец загораживал руками дверь и укоризненно отвечал:
— Нелепая постановка вопроса. Очень нелепая.
Николай ждал, что Ксана вот-вот освободится и, быть может, хоть на минутку подойдет к нему. Но Ксана прошла мимо, чем-то озабоченная.
Николай смотрел, как она появилась в президиуме, шепотом отдавая последние распоряжения своим помощникам. Да как он мог ждать, что она подойдет, что она вспомнит о нем! Что он ей? Она была мила с ним в тот вечер, после митинга… и там, среди березок... Так ведь потом она убедилась, что он просто дурак, не умеющий связать двух слов!