— Вот что, Галя, — сказал Воробьев, садясь на стул рядом с кроватью. — Я вижу, ты не хочешь меня, не хочешь, чтобы мама была счастлива и весела. Так?
Галя не ответила, только испуганно, со стоном перевела дыхание.
— Если ты не хочешь маме счастья — значит, ты маму не любишь.
Галя хотела что-то сказать, но не сказала. Воробьев подождал и заговорил снова:
— У тебя был папа. Очень хороший папа. Его убили фашисты. Мы все помним его и уважаем, и ты должна помнить его и гордиться им, как и все мы. Но его нет. А мама давно живет одна, ей трудно и грустно.
— А я? — пролепетала Галочка. — Мы с ней вместе.
— Она работает, она учится, твоя мама. Кто поможет ей? С кем она посоветуется? С тобой — так ты еще мала. С дедушкой — так он уже старенький. А мама молодая, веселая, ей хочется иметь друга, понимаешь?
Галочка по-прежнему молчала, и он закончил:
— Ты уже не маленькая, Галя, можешь подумать, понять и решить. Верно? И потом скажи маме. Не хочу я переезжать против твоего желания.
Он поднялся, но она шевельнула рукой, как бы удерживая его, и, наклонившись, он увидел на ее побледневшем личике выражение взрослого страдания. Перед ним был человек, пусть еще маленький, наивный, но человек со своей любовью и привязанностями, со своими вкусами и запросами, не к игрушкам — к жизни. И от этого маленького ошеломленного человека он требовал немедленного ответа, вместо того чтобы завоевать его постепенно, силой любви и жизненного опыта!
Он склонился, погладил ее мягкие скользкие волоски, поцеловал ее в мокрый глаз и шепнул изменившимся от волнения голосом:
— Все будет хорошо, глупышка ты маленькая.
Она протяжно всхлипнула и зажмурилась, чтобы удержать слезы. Ей очень хотелось громко заплакать и сказать: «Ладно уж, переезжайте», — в эту последнюю минуту она поверила его изменившемуся голосу больше, чем всем его словам.
Груня и Ефим Кузьмич подслушивали у двери. Когда он скрипнул стулом, вставая, они отошли от двери и сели к столу, робея оттого, что Воробьев должен был сейчас вернуться к ним и они не знали, что сказать ему.
Воробьев вошел, щурясь на свет после темноты спальни. Он утомленно сел к столу, отряхнулся и жалобно попросил:
— Покорми нас, Груня. И давайте выпьем за семью. За нашу семью.
Ефим Кузьмич чокнулся с ним, залпом выпил:
— Прямой ты человек, Яков.
— А вы думали — косой? — неуклюже сострил Воробьев.
Груня засмеялась. Она была спокойнее всех. Как только Воробьев пришел и сел вот тут, рядом с нею, к ней вернулось безмятежное и торжественное ощущение счастья. Она беспечно откидывала в сторону все, что могло помешать. Руки ее, хозяйничая на столе, так и норовили коснуться руки Воробьева, его крутого плеча, мимолетной лаской задеть его короткие, спутавшиеся волосы.
— А это ты любишь? Горчицы хочешь? Или перцу? — придвигая ему то одно, то другое, предлагала она и присматривалась — что он любит, как он ест, перчит ли, солит ли, — она еще так мало знала о нем!
А Воробьев ел что придется, рассеянно солил и перчил, поскольку ему придвигали солонку или перечницу, чокался с Ефимом Кузьмичом и пил, так как Ефим Кузьмич подливал ему вина и тянулся к нему рюмкой. И думал о счастье, к которому он долго стремился и которое неожиданно пришло — и оказалось совсем не таким, каким виделось из отдаления, а трудным, с новыми обязанностями и новой ответственностью. Это был обман — что оно уже есть, что оно добыто. Пока была только женщина, любимая и готовая вместе с ним создавать его, хотя и она вряд ли понимала, что это долгожданное счастье нужно создать и что создать его непросто.
12
Домик Ефима Кузьмича одиноко торчал на краю большого пустыря, образовавшегося там, где прежде теснилось много таких же деревянных домиков с палисадничками и огородными грядками, с водоразборными колонками, у которых по-деревенски сходились с ведрами хозяйки. Этот уголок старой городской окраины был снесен войной. Пустырь «обжила» молодежь — воткнула самодельные ворота для футбола, протянула между деревьями волейбольные сетки, расчистила место для игры в рюхи.
Немиров и Диденко стояли посреди пустыря, по-хозяйски оглядываясь.
— Кузьмича-то потревожат?
— Пока нет, но по плану там спортивные площадки.
— Что ж, — сказал Немиров, с сожалением оглядывая домик, — прижился он в нем, конечно, но домишко-то ветхий, да и нелепо будет выглядеть. Дадим старику лучшую квартиру на выбор, верно?
— Им и кстати. Семья-то в рост пошла.
— Красавицу отхватил твой Воробьев!
— А он и сам неплох.
Напротив домика Клементьевых, по другую сторону пустыря, высились так называемые «новые дома» — отстроенные перед войной жилые корпуса завода. Заходящее солнце играло в их стеклах и теплым, розовым светом оживляло стены, но Григорий Петрович оглядел их без удовольствия.
— До чего ж неинтересно построили! И как только приняли такой проект? Я б этого архитектора с завода вытолкал в шею!
Он прикинул в уме, при ком из его предшественников строились эти дома, мысленно обругал виновника. Сразу видно, не было у человека ни размаха, ни увлечения... небось только метры подсчитывал, много ли комнат выйдет, да поторапливал строителей, чтоб скорее сдавали, — с недоделками так с недоделками. Нет, теперь все будет иначе. Архитекторы сразу оживились, когда увидели, что у заказчика есть размах. А «подрядчики» скисли. Ишь ведь, без лифтов хотели строить! Холодильные шкафы пробовали «замять», как лишнюю выдумку!
— Только знаешь что, Николай Гаврилович? Давай твердо держаться — никаких ордеров на комнаты, никакой перегрузки! Каждому — квартиру. Отдельную, со всеми удобствами. Ванная, холодильный шкаф, газовая кухня, телефон... Здорово это я про телефоны вспомнил?
Он улыбнулся:
— А знаешь, почему вспомнил? Заехал я вчера в гастроном, смотрю, стоит наш мастер из кузницы, Воронков, возле автомата и этак умильно кого-то в театр приглашает. Меня прямо ударило — в новом-то проекте опять телефонизация не предусмотрена? Нет, думаю, врешь, не пройдет! Если я строю для своих людей дома, то уж это будут дома! И бегать к автомату свидания назначать не придется — ложись на диван, трубку к уху, и говори, пока не надоест.
Диденко усмехнулся, отметив про себя — «я строю» и «для своих людей», но промолчал. Как бы там ни было, есть у Григория Петровича и смелость мысли, и государственный подход к делу! Каждый раз, когда рассердишься на него или заметишь его ошибку, которую пропустить нельзя, — каждый раз директор в чем-то другом окажется и сильней, и решительней, поразит такой организаторской талантливостью, что невольно забудешь его промахи. С того дня, когда Григорий Петрович решил поставить новый регулятор на первой турбине, Диденко испытывал к нему восторженное чувство, близкое к влюбленности, и видел, что и весь заводской коллектив оценил смелое решение директора. Вот и сегодня: как ни нужны заводу новые дома, как ни кажется порою, что важнее всего — побольше жилой площади, пусть без лифтов, холодильных шкафов и телефонов, лишь бы поскорее! — нет, не допустил этого Немиров, все совещание повернул по-своему.
Понравилось Диденко и желание директора сразу после заседания поехать сюда — пройтись по тому месту, где в будущем году вырастут дома, окруженные зеленью, пройтись и зримо представить себе, как оно тут получится.
— Хорошо! Только вот эти коробки дело портят.
— Ничего, еще послужат! — откликнулся Диденко. — Городок турбостроителей! Когда все соединится зелеными массивами, старые дома вольются в ансамбль!
Сказав это, он сам удивился, что впервые, вопреки сложившейся на заводе привычке, назвал эти дома «старыми». А ведь скоро это новое определение приживется!
— Давай-ка пройдемся малость, — предложил Диденко.
Они вышли на проспект. Немиров отпустил машину. Пройдя немного, оба оглянулись. Непригляден был пустырь, но разве они видели пустырь? Перед их глазами стояли новые дома с балконами, с широкими окнами, за которыми белеют занавески и приманчиво загораются сотни огней.