Ксана вспыхнула. Лоб, уши, даже шея ее порозовели.
Она была рада, что Антонина Сергеевна не смотрит на нее.
— Но ведь не может девушка сама пригласить кого хочет? — еле слышно сказала она.
Антонина Сергеевна перекусила нитку и подала Ксане чулок, лукаво усмехнулась:
— Разве девушки не умеют заговорить первыми так, чтобы получилось, будто первым заговорил он?
У Ксаны широко распахнулись глаза. Распахнулись и просияли.
— У меня же нет никакого опыта, — пробормотала она.
— Но ведь есть и молодые люди, у которых его нет?
Ксана натянула чулок, всунула ногу в туфлю и порывисто обняла Антонину Сергеевну:
— Такое спасибо вам... такое спасибо!
— Не стоит, Ксаночка. — За этакую малость! — ответила Антонина Сергеевна, как бы совсем не понимая, за что ее благодарят. — Я люблю штопать, и мы так славно поговорили с вами.
13
Комнатка комсомольского бюро помещалась во втором этаже пристройки и окном выходила прямо в цех, так что равномерный рокот машин, шипение, скрежет и лязг обрабатываемого металла заглушали здесь голоса, а передвигающийся под крышей кран порою отбрасывал в комнату свою скользящую тень.
Кран как бы напоминал о себе и упрекал Валю Зимину: «Я-то тружусь по-прежнему, а ты где?»
Вот уже несколько дней прошло, как Валю перевели с крана в ПДБ к Бабинкову — дежурным диспетчером. Так было удобнее вести комсомольскую работу. Воробьев шутливо сказал:
— Какая может быть связь с массами, если секретарь комсомола весь день на недосягаемой высоте?
Валя понимала, что он прав, но ей было жаль расставаться с краном, она привыкла к своей кабинке, к громоздкому и послушному гиганту, таскавшему по мановению ее руки многотонные тяжести, она любила панораму цеха, открывавшуюся ей с высоты. В ПДБ весь день волновались то из-за одного, то из-за другого, непрерывно трезвонили телефоны, и приходилось, хочешь или не хочешь, по нескольку раз в день разговаривать с начальником сборки Гаршиным.
Когда Валя впервые, зажмурив глаза, позвонила ему, чтобы проверить, поступила ли на сборку партия лопаток, Гаршин еще не знал, что она работает в ПДБ, и с любопытством спросил:
— А кто говорит?
— Дежурный диспетчер, — строго ответила Валя. — Получили вы три набора лопаток?
— Получили, товарищ дежурный с очаровательным голосом, — сказал Гаршин. — Можно узнать ваше имя?
— Валентина Федоровна, — еще строже сказала Валя и повесила трубку.
В тот же день Гаршин узнал, кто такая Валентина Федоровна, попробовал установить мир и назвал ее Валечкой, но Валя сухо поправила:
— Меня зовут Валентина Федоровна, — и опять повесила трубку.
Два дня спустя он остановил ее в садике возле цеха, покорно и добродушно назвав ее Валентиной Федоровной.
— Я давно хотел сказать вам, Валентина Федоровна. Вы не сердитесь. Мне было очень тяжело, и я невольно обидел вас. Если бы вы знали...
— А зачем мне знать? — твердо возразила Валя, хотя сердце ее колотилось так, что, казалось, по всему садику слышно. — Что бы ни было, я рада. Это спасло меня от ошибки.
Круто повернувшись, она ушла. Со стороны можно было понять, что девушка щелкнула по носу бывшего поклонника, и только одна Валя знала, каких усилий стоило ей так поступить.
Теперь она сидела в комнатке комсомольского бюро, заново переживала свое торжество над Гаршиным, с удивлением понимала, что былого трепетного, всепрощающего чувства к нему уже нет... и смотрела на Аркадия Ступина, стараясь разобраться, что же это такое — отношения, связавшие ее с этим парнем, не похожим на других.
Аркадий, Николай Пакулин и Федя Слюсарев сидели за столом и делили бригаду. Николай заранее составил списки трех бригад. Валя видела эти списки и считала, что все учтено и предусмотрено, остается только принять и выполнить. Но Аркадий и Федя почему-то ожесточенно возражали, голоса их повышались до крика, лица краснели, так что казалось — все трое вот-вот перессорятся насмерть.
Шум, доносившийся из цеха, мешал Вале расслышать, в чем дело. До нее доходили лишь обрывки фраз:
— А я говорю — несправедливо и неправильно! — Это крикнул Федя.
— Если я бригадир, так я и хочу... — Это — Аркадий.
— Играть — так на равных! — Это — снова Аркадий.
Николай возражал рассудительно и чуть насмешливо, но в ответ опять вскрикивал Федя:
— Несогласен!
И Аркадий, презрительным движением отбрасывая списки, перекрывал шумы цеха раскатистым:
— Отказываюсь, вот и все!
Валя вспоминала робкую тень, когда-то маячившую возле Аларчина моста и подстерегавшую ее на остановках, у ворот, в Доме культуры — везде, куда бы она ни пошла. Она вспоминала вечер, когда он без спросу ворвался к ней, не только в ее комнату — в ее жизнь и душу он тогда ворвался без спросу. Она перебирала в памяти все, что было после того вечера. И удивлялась, что вот он сидит тут, не оглядываясь на нее и, возможно, не думая о ней, и что он самый близкий ее друг, а отношения их так запутаны, что невозможно разобраться, и уж совсем невозможно предсказать — чем все кончится.
Самым странным было то, что он в точности держал слово, данное в тот вечер. Он никогда ни прямо, ни намеком не говорил о своей любви. Тогда, перед уходом, он сорвал листок календаря и спрятал его в карман, а ей сказал:
— Вот, Валя. В этот самый день через год ты мне сама скажешь, что найдешь нужным. Скажешь: нет! — и это будет конец нашему знакомству. Запомнишь число?
Она кивнула, но он оторвал следующий листок, сунул ей в руки и пошутил:
— Даю тебе скидку еще на сутки.
С тех пор он запросто приходил к ней домой, с получки приносил пирожные или конфеты, иногда цветы. Однажды он починил ей треснувшую раму.
Соседки любопытствовали:
— Жених, Валечка? Смущаясь, она отвечала:
— Ой, сама не знаю.
Они катались на лодке и гуляли на Островах, дважды ездили за город, один раз ночевали в деревне у дальней родственницы Аркадия, причем взяли лодку и уплыли по озеру так далеко, что вернулись к трем часам ночи; хозяйка не без воркотни пустила Валю в дом, а Аркадий устроился на сеновале и потом хвастал, что там было чудесно. Аркадий читал те же книги, что читала она, а порой и сам приносил ей новую интересную книгу. Они вместе волновались перед премьерой «Русского вопроса», и оба с успехом сыграли свои роли, хотя Валя посмеивалась, что ярославский добрый молодец все-таки выглядывал из-под шкуры истинного американца, на что Аркадий отвечал, что пожившей, усталой женщины из нее тоже не получилось.
Все это было хорошо, но они часто ссорились, а за последнее время почти не бывало у них встреч без споров и раздражения. Они препирались из-за книг и из-за погоды, из-за того, кому грести и где ехать — в душном вагоне или на площадке, продуваемой сквозняком. Иногда он вздыхал, что второй такой спорщицы нет во всем свете. Правда, он тоже был не из покладистых, но после каждого спора становился задумчив и печален.
Спохватившись, она давала себе слово не раздражаться и затихала. Она не узнавала себя и жалела Аркадия. Но что было делать, если у нее все кипело внутри, если ей хотелось, чтобы он говорил как раз тогда, когда он молчал, если он брал ее под руку в то время, как ей это мешало, и забывал предложить ей руку тогда, когда нужно было. Ее злило, что в цехе он держался в стороне от нее, как посторонний, а потом злило, если он при всех подходил к ней. Она скучала без него и раздражалась в его присутствии. Ей казалось, что жизнь приговорила ее к Аркадию до того, как она сама его выбрала, и она всем существом сопротивлялась. Она была почти уверена, что в назначенный срок скажет «нет!», и в то же время пугалась мысли, что он уйдет.
А с недавних пор Аркадий сам отдалился от нее. Приходил он реже, и если они расставались во вторник, он заговаривал с нею не о завтрашнем вечере, а спрашивал, не пойдет ли она с ним в кино в субботу.