Нашлись и возражения! значит, каждую деталь со станка на станок перебрасывать? Это еще подсчитать надо, будет ли эффект!
Раздался и другой недоверчивый голос:
— Расчленить-то расчленишь, да разве ученик за тобой поспеет?
Начали прикидывать, подсчитывать.
Именно в это время Воробьев скосил глаза на ручные часы и увидел, что уже половина девятого. Он представил себе, как Груня стоит у двери, вслушиваясь в приближающиеся по коридору шаги...
Обсуждение продолжалось.
Это обсуждение было таким решающим для всего участка, что Воробьев не только не мог скомкать его, но должен был всячески стараться, чтобы люди разговорились. И он это сделал. Когда он снова украдкой взглянул на часы, было без пяти девять.
— Пора кончать, товарищи! — раздались голоса. — Что же мы, до ночи сидеть будем?
Решение заняло еще пять минут, и все уже поднялись и стали собираться домой, когда вошли Любимов и Гаршин.
— Вот это кстати! — воскликнул Ефим Кузьмич. — Начальник цеха и старший технолог. Значит, сразу все и обговорим, самое милое дело!
— Оставайтесь, товарищи, кто не очень спешит, — предложил Воробьев, где-то в глубине сердца отсчитывая минуты и все же понимая, что приход Любимова и Гаршина в самом деле кстати.
Было без четверти десять, когда разговор закончился. Без четверти десять!
Ничего и никого не замечая, добежал Воробьев до дома, через две ступеньки взбежал по лестнице. Дверь не открылась ему навстречу. Пальцы ощутили холодок ключа за наличником. И тогда он вспомнил, что какая-то темная фигура разминулась с ним во дворе, и понял, что это была Груня, — Груня, которая узнала его и не захотела окликнуть!
Не входя в комнату, он побежал догонять ее. Он очень устал за день и очень устал от сумасшедшего бега по улицам. Вместе с желанием успокоить Груню в нем поднялось возмущение: почему, собственно, должны они встречаться урывками, как преступники, боящиеся света? Почему он лишен простого и естественного тепла семейной жизни? Почему он бежит сейчас за нею с виноватым лицом, когда он выполнял свой долг? Было бы так хорошо после интересного и утомительного собрания открыто прийти к ней, к ней и к себе домой, и рассказать ей все, что произошло, и отдохнуть возле нее, и знать, что она друг, опора, жена — жена!..
Когда он догнал и окликнул ее, она стояла на краю пустыря напротив своего дома и не сделала ни одного движения навстречу ему. В полутьме весенней ночи он разглядел на ее лице какое-то одеревенелое, несвойственное ей выражение.
— Грунечка! — воскликнул он и взял ее за руки. От прикосновения его горячих и нежных рук кровь прихлынула к ее сердцу и вместе с тем снова вернулись обида, и гнев, и еще — страх, что сейчас их увидят, что может пройти мимо или заметить их из окна Ефим Кузьмич.
Она с силой выдернула руки и почти побежала по тропе, огибавшей пустырь.
Крупно шагая рядом с нею, он быстро и взволнованно объяснял, что его задержало, и как это было важно, и как он страдал оттого, что она ждет.
— А мне какое дело? — выкрикнула Груня и остановилась. — Мне какое дело, что тебя задержало? Ты должен был предвидеть, предупредить, прислать записку.
— Но ты же запрещаешь это!
— Придумал бы — как, это твое дело! Если бы я не могла прийти, я бы нашла тысячу способов предупредить тебя! — быстрым шепотом говорила она, забывая, сколько раз он ждал ее часами, когда ей не удавалось вырваться из дому. — Если бы ты любил и уважал меня... Если бы ты понимал, что я поссорилась из-за тебя с дочкой... с Ефимом Кузьмичом... что я честью своей рискую ради тебя...
Воробьев вдруг взял ее за локти, стиснул их и властно крикнул:
— Перестань!
Побледнев, она выжидательно и дерзко смотрела ему в глаза.
— Тебе очень нравится играть мною, как кошка мышью? — с горечью спросил он, не отводя взгляда.
У нее дух захватило от возмущения, но все-таки она отметила, что лицо у него несчастное. И тогда ей стало совсем трудно дышать от вновь возродившейся блаженной уверенности — любит!
— Ты же еще и обвиняешь меня? — пробормотала она.
— Эх, Груня, это все не о главном, — сказал он со вздохом и взял ее уже не сопротивляющиеся руки. — Пойдем ко мне, поговорим толком...
— Не могу я идти к тебе, — зашептала Груня. — Меня и так уже люди видели сегодня. Там заговорят, в цех перекинут, старику перескажут... Не могу!
— А пойдем первые скажем всем!
Так как она не ответила, он взял ее под руку и повел, но она упрямо повернула его в другую сторону — к дому. Он подчинился, сжал ее локоть:
— И ко мне не хочешь?
— Уже была! — заносчиво ответила она. — Два часа сидела взаперти!
— Я не виноват, Груня. Так вышло. А ты наказываешь? Или впрямь не хочешь побыть со мною?
— Я и сейчас с тобою.
Помолчав, он заговорил ровным, злым голосом:
— Ну, слушай здесь, на улице. Кончать это надо, Груня. Думаю я о тебе так много, что голова раскалывается. Всю жизнь ты мне перековеркала, иной раз людям, которых уважаю, в глаза смотреть боюсь. От шутки в жар бросает, — вдруг о нас с тобой прознали? И сегодня — надо бы думать о деле, а я, как мальчишка, на часы поглядывал да сокрушался. Не хочу больше! За что мне такое наказание, чтоб любовь свою прятать, словно порок? Не могу я так жить, никому не нужно, чтоб так было: ни тебе, ни мне, ни людям. Пора кончать, Груня!
Она чуть слышно откликнулась:
— Ну что ж... прощай.
— Нет, Груня, не так. Или мы друг друга не любим? Или в любви нашей есть что-нибудь постыдное, дурное? Я бы всему свету показал тебя — вот она, любимая моя, жена моя! А ты... стыдишься меня?
Тогда она заплакала. Припала к нему всем телом и заплакала навзрыд, как всегда делала, если он пересиливал в споре. Она знала, что он — сильный и упорный во всем — теряется и слабеет от ее слез. Глотая слезы, она повторила ему все клятвы, все уверения и снова умоляла:
— Не мучь меня, любовь моя! Не будет иначе, не может быть иначе! Яшенька, милый мой, желанный мой! Не настаивай! Нельзя... Пойдем к тебе, если хочешь. Куда хочешь пойдем. Только не настаивай!
Она первая поцеловала его, и они долго стояли так, в темноте, прижавшись друг к другу, несчастные и счастливые. Идти было некуда: было поздно, один за другим гасли в окнах огня, только в комнате Ефима Кузьмича укоризненно светились два окна.
— Я приду к тебе завтра, милый.
— В восемь?
— Лучше в девять. Мне трудно в восемь. До завтра, любимый.
— До завтра, Груня.
— Ты только люби меня.
— Я ли не люблю тебя, Груня!
— А я? Ты не понимаешь, как мне трудно. Я словно по канату хожу. Милый, милый мой, все ради тебя!
— А если все-таки переменить, Груня?
— Молчи, милый. Я же все продумала. Целые ночи думаю. Поцелуй меня еще, Яшенька!.. Поцелуй крепче, чтоб мне не так страшно было домой идти! Не спит он, Яшенька, видишь, — ждет!
Он смотрел, как она шла к дому по мокрому, темному пустырю, натыкаясь на камни и все замедляя, замедляя неуверенные шаги.
9
Давно ли Аня пугалась того, что в цехе все незнакомо — и люди, и невиданно крупные детали будущих машин. Теперь она бегала с участка на участок как дома, здороваясь и переговариваясь с десятками людей, зная, что у кого не ладится, почему один мастер ходит веселый, а другой ворчит. К ней все чаще обращались и рабочие, и мастера, и начальники участков:
— Анна Михайловна, посмотрите, что мы придумали…
— Анна Михайловна, а что если сделать вот так...
Обращались к ней не по обязанности, а по доверию, как к отзывчивому и энергичному работнику «штаба энтузиастов». Но она была инженером и хотела помогать как инженер.
В техническом кабинете, прямо перед ее глазами, висела диаграмма выполнения графика. Получив суточную сводку, Аня втыкала булавку в новую клеточку и радовалась, если черный шнурок неуклонно полз вверх. Но были кривые, которые скакали то вверх, то вниз, как температура малярика. Были и такие, что упорно тянулись понизу, изредка ненадолго подскакивая и опять сползая. Аня заменила некоторые черные шнурки красными, чтобы они издали бросались в глаза.