Он вскинул голову, расправил плечи, приосанился. Еще не хватало — брести побитой собакой, поджав хвост!
Он пошел, стараясь держаться молодец молодцом. Но мускулы лица подводили. Чуть забудешься — они как-то опадают, вянут, немеют, словно чужие. Веки нависают над глазами, углы рта опускаются, щеки морщатся... Он сам чувствовал необычную обрюзглость своего лица, встряхивался, напрягал мускулы и снова шагал молодец молодцом навстречу взглядам прохожих.
15
Новость стала известна в цехе с утра: накануне вечером Белянкина арестовали. Уголовный розыск раскрыл шайку бывших кустарей, расхищавших кожи в артели «Модельная обувь» и из-под полы торговавших обувью из ворованной кожи. Белянкин, прикрываясь званием рабочего, был ее активным участником.
Вместо Белянкина в утреннюю смену вышел Торжуев. Коротко сказал мастеру: «Отработаю сколько нужно, чтоб цилиндр не задержать», — и пошел к своей карусели, исподлобья озираясь. Когда Ерохин, работавший на соседней карусели, попробовал заговорить с ним, Торжуев злобно огрызнулся: — Да иди ты... без тебя тошно! Но дневное задание, как всегда, перевыполнил. К концу дня Торжуев явно заволновался, зорко поглядывал вокруг, предупредительно поворачивался лицом к проходившим мимо начальникам: не попросят ли его, Торжуева, выручить цех и отработать вторую смену.
Но к началу смены Ефим Кузьмич подвел к торжуевской карусели нового рабочего, из расточников, которых в последнее время обучали второй профессии — карусельщика. Торжуев знал, что их обучают, видел, что Ерохин что-то объяснял им на своей карусели… Но кто мог думать, что одного из них решатся поставить на самостоятельную работу?
Молча уступив место новичку, Торжуев угрюмо спросил, в какую смену выйти завтра. Ефим Кузьмич подумал и сказал — в утреннюю. Еще подумал и добавил:
— Ты не косись на людей, Семен Матвеевич. Раньше не думал, так теперь задумайся. Без людей не проживешь.
Торжуев впервые поглядел ему в лицо и процедил:
— Я свое дело, кажется, и так сполняю. Подсчитай, сколько сработал. А думать... чего мне думать?
И пошел в душевую.
Он редко пользовался душем, но сегодня очень не хотелось возвращаться к заплаканной жене и к детям, особенно к детям. Вчера вечером, когда уводили Белянкина, дома была только младшая — Ирочка. Увидав ее ошеломленное лицо, Торжуев закричал на нее: «Чего глаза таращишь? Иди спать!»
Дочка не ушла. Она смотрела на отца с немым вопросом: «Ну, а ты, отец, знал, что кожи ворованные? Ты, отец, разве мог не знать?..»
Торжуев отвернулся и ушел к себе, лег в постель, прикрикнув на жену, чтобы замолчала, не надрывала душу. Однако спать он не мог. Слушал, как причитает в кухне жена, как что-то говорит прерывающимся голосом Ирочка. Потом вернулись со студенческой вечеринки сыновья, Юрка с порога оживленно заговорил... и вдруг наступила напряженная, очень долгая тишина, всхлипнула мать, Василий крикнул: «Сколько раз говорили — прекратить лавочку!» И яростно хлопнул дверью... Убежал на улицу?..
Юрка зашел в комнату и требовательно позвал: «Отец! Отец!»
Торжуев притворился, что спит. Сын постоял, раздраженно вздохнул и ушел. Торжуев долго прислушивался к доносящимся из-за стены голосам детей и жены, потом заснул.
Проснулся на рассвете. Вспомнил все, что случилось вчера. С досадой припомнил, что одним из понятых был рабочий турбинного цеха, сосед по дому, — значит, на заводе сегодня же узнают. Торжуев старался представить себе, как примут новость в цехе — кто как посмотрит, кто что скажет. Жалеть Василия Степановича никто не будет. А как отнесутся теперь к нему самому, к Торжуеву?
Почему-то больше всех непрошено лез в память Ерохин, с его приветливой улыбкой и неизменным дружелюбием. Ерохин, который на днях догнал по выработке Торжуева, который уже осмелел настолько, что учит новичков особенностям обработки турбинных деталей! А давно ли он доверчиво слушал издевательски путаные объяснения Белянкина, да и самого Торжуева тоже! Хотелось отмахнуться от него — христосик! — но слово уже не выражало истинных чувств Торжуева. Какой там христосик, когда твердо гнет свое и вот-вот обгонит Торжуева, а то и вовсе вытеснит из цеха...
Лежа в постели, Торжуев с горечью признал, что прежнего положения в цехе он уже не занимает. И не займет. Что там ни говори, новички приходят грамотные, с семилеткой да со всяких курсов. То, что Торжуев постигал медленно, год за годом накапливая опыт, — им по книжкам и на занятиях становится понятно в несколько недель. От грамотности они и ухватистей — с лету улавливают что к чему. А теперь, когда старик засыпался с этими кожами да сандалетами... что им Торжуев, бывший «туз», белянкинский подпевала, зятек проворовавшегося спекулянта!.. Подозрительная личность — не замешан ли сам? Работать умеет, дает стахановскую выработку — ладно, признаём. Но и обойтись без него можно, никто не заплачет.
Эти горькие мысли и погнали Торжуева на работу в утреннюю смену. Пусть видят, что он человек сознательный, не допустит задержки в обработке срочных деталей. Может, и попросят отработать вечер? Поклонятся еще разок?
Не попросили. Не поклонились.
В душевой было много молодежи. Крутятся под струями воды, брызгаются, хохочут, перекликаются из кабины в кабину, озорничают. Веселые. А что им не быть веселыми?..
— Ну-ка, пусти, хватит тебе намываться, — буркнул Торжуев, грубо отстраняя паренька, уже давно стоявшего под душем и, видимо, не желавшего прервать удовольствие.
Паренек возмущенно оглянулся, готовый сказать резкость, но узнал Торжуева и, махнув рукой, торопливо отошел к скамье, где лежала его одежда. В этом невольном движении Торжуев прочитал: «Эх, сказал бы, да не стоит с тобою связываться…»
Став под душ, Торжуев злобно и завистливо разглядывал паренька, уже одевшегося и теперь повязывавшего перед зеркалом галстук. Пиджак висел тут же, надетый на деревянную распялку. Эта распялка особенно взволновала Торжуева. Ишь чистюли, франтики, в цех распялки приносят!.. Он признал в пареньке младшего Пакулина, Витьку. И новая, горькая мысль пронзила его: ведь без отца вырос парень, такая же безотцовщина, каким был и сам Торжуев в те давние уже годы, когда приехал на заработки в город. А вон как у парня жизнь сложилась. Так же, как мой Юрка да Василий,— куда захочет, туда и пойдёт. Вздумает завтра в инженеры или доктора — что ж, и станет! Откроется в нем музыкальный талант, как у моей Ирочки, — и тут помехи не будет. Конечно, пианино он не купит, как я купил для дочки, но ведь Ирочкины подруги и напрокат получают, играют не хуже моей. А я в их возрасте и слова такого — пианистка — не слыхал... Время другое было? Да, время. Но и тогда по-разному жизнь складывалась у людей; иные мои одногодки из таких же бедняцких семей — теперь уважаемые работники. А Василий Степанович внушал: «Кто ты есть? Безотцовщина, голь перекатная! Держись за меня — в люди выведу!»
Душ не освежил, не привел мыслей в порядок. Выйдя из цеха, Торжуев привычно дошел до проходной, но тут остановился, затем побрел обратно, к цеху. У цеха опять постоял, повернул к проходной и снова не решился уйти с завода. Никогда еще он не вел себя так неуверенно, как сегодня.
Воробьев уже собирался уходить и запирал сейф с партийными документами, когда в приоткрывшуюся дверь робко шагнул Торжуев.
Воробьев подождал, не заговорит ли посетитель первым, но не дождался и суховато сказал:
— Садитесь, Семен Матвеевич.
Торжуев сел, помолчал и с трудом выговорил:
— Уж знаете, наверно?
— Знаю, — сказал Воробьев и сел напротив Торжуева. — Ну, а ты, Семен Матвеевич... ты — знал?
Торжуев испуганно дернулся, быстро ответил: нет!
Воробьев смотрел в упор, пристально и недоверчиво.
— Догадывался, конечно, — хрипло проговорил Торжуев, и жалкая усмешка появилась на его губах. — Догадывался, но не допытывался, ни к чему было. Да и скрытный он человек, разве признался бы?.. Все шито-крыто. Маклачил чего-то... так разве я над ним хозяин? С первого дня, как выписал меня из деревни, сам надо мной хозяином стоял.