Два ярких огонька вынырнули из-за угла. Гаршин подсадил Аню в автобус, вскочил следом, расстегнул бекешу, доставая бумажник.
— Я раздумала, до свиданья! — вдруг решившись, крикнула Аня, рванула закрывающуюся дверцу и соскочила на мостовую.
За стеклом удалявшегося автобуса метался Гаршин, пытаясь открыть дверцу.
Аня вздрогнула от холода, оказавшись одна на пустынной ночной улице. Над рядами темных домов, где уже погасли огни, открылось ее внимательным глазам нетемнеющее северное небо. Она съежилась в своем слишком легком пальто и утомленно улыбнулась.
10
Посещение Русского музея было началом праздника, приуроченного Пакулиными к нынешнему выходному дню. Три дня назад Антонина Сергеевна впервые не вышла на работу, по настоянию сыновей уйдя на отдых. К торжественному обеду были приглашены гости: давнишний друг семьи Иван Иванович Гусаков и две соседки по дому.
В первое же утро, проводив на работу сыновей, Антонина Сергеевна оглядела хозяйство и заметила сотни прорех и дел, до которых раньше не доходили руки. Отложив обещанное Николаю посещение врача («Теперь успеется!»), она принялась мыть, стирать, чистить, гладить, штопать, пришивать пуговицы — и все последние дни присесть не успевала до прихода мальчиков. Сыновья спрашивали ее:
— Отдохнула, мамочка?
— Отдохнула, — отвечала она и садилась в кресло, вытягивая занемевшие ноги.
Накануне выходного дня Антонина Сергеевна допоздна стряпала, чтобы высвободить утро для поездки в музей. Проще было бы отложить поездку, но она не захотела — ведь впервые собралась, впервые за долгую, трудную жизнь...
Музей ошеломил и утомил ее. Ноги разболелись от долгого блуждания по залам, глаза устали от мелькания красок, и главное — устала голова от новых впечатлений.
Вернувшись домой, Антонина Сергеевна затопила плиту, чтобы разогреть обед, и села в свое любимое кресло у окна. Сняв пенсне и опустив на колени руки, она отдыхала и думала. Она не вспоминала что-либо определенное из того, что привлекло ее внимание в музее, а переживала все в целом — соприкосновение с новым и прекрасным миром. От усталости и от множества новых впечатлений у нее то и дело замирало, будто падало сердце. Но замирания сердца, обычно пугавшие ее, на этот раз не вызывали страха: она верила, что теперь отдохнет, вылечится.
— Мама, суп закипел! — сообщил из кухни Виктор.
— Отставь на край, Витя, — распорядилась она не вставая и с улыбкой прислушалась к тому, как Виктор, кряхтя, отодвигал кастрюлю, тихонечко охнул (наверное, обжег пальцы), а затем вернулся в свой угол, и снова в его руках тонко запел, повизгивая, напильник.
Таким он был с детства, Витюшка... Еще до стола не дорос, а уже стучал молотком, ловко орудовал клещами и напильником. Она боялась, что малыш перепилит пальцы, занозит руки, поранится, а отец говорил... Тут она сама себя оборвала: даже в мыслях не хотела возвращаться к тому, что было отрезано.
Сегодня важнее припомнить другое — как она очутилась с ними одна в незнакомом городке, впервые сама себе голова. Заботы о мальчиках, чтоб откормить их и поправить, непривычный труд в кустарной мастерской, превращенной в завод боеприпасов, ноющая боль в спине и в руках после возни на огороде, когда она вскапывала тугую, не поддающуюся лопате землю...
Многое-многое припомнилось матери: первые пальтишки, купленные ею сыновьям на собственный заработок, и ночи в бараке общежития, когда она, стряхивая сонливость, штопала мальчишечьи штаны, рубахи и заношенные, словно сгорающие на непоседливых ногах носки. И снова боль полоснула по сердцу: выходила, сберегла, привезла домой здоровыми, одетыми и обутыми, — а перед кем было погордиться, некому оказалось похвалить и порадоваться!
Но зачем думать об этом? Сегодня — день ее светлой радости, ее незаметно подросшие мальчики стали самостоятельными работниками и отныне будут заботиться о ней, и водить ее с собою в театр и в кино, и носить ей книги, которыми увлекаются сами... «На иждивение сыновей?» — спросил ее начальник цеха, подписывая расчет, и она с чувством неловкости и стыда пробормотала: «Пока... Подлечусь немного». Теперь ощущения неловкости и стыда уже не было, она с гордостью подумала: хорошие сыновья! И еще подумала: есть справедливость в жизни. Вот оно, мое счастье, — вернулось в них.
— Привет дому сему! — раздался в кухне голос Гусакова.
Антонина Сергеевна легко поднялась навстречу гостю. Иван Иванович, усердно шаркая подошвами начищенных ботинок по чистому половичку, от порога передал ей обернутую газетой бутылку.
— Прошу у хозяюшки прощенья, — басил он, расправляя обвисшие усы. — На основе жизненного опыта догадался, что водки не держите: вы — по женскому неразумию, а хлопцы — по молодости лет. Мне же, грешному, для здоровья необходимо, а для бодрости духа желательно!
— Вот и ошиблись, Иван Иванович, — весело ответил Виктор, помогая мастеру, снять пальто. — Купили водочки, правда маленькую, но купили!
— Ишь ты! Значит, учли? Ну, там, где начинается с маленькой, не будет лишней и большая!
Антонина Сергеевна приглашала в комнату, но Гусаков присел на табурет в углу кухни, называвшемся «Витькиным царством», где Витька мастерил и где хранились инструменты, гвозди, шайбочки, незаконченный самодельный радиоприемник и разобранный на части старый велосипед.
— Показывай, что ты тут пачкаешь.
— Не пачкаю, а дело делаю, — независимо ответил Виктор. — Вот поглядите обмотку. Порядок?
— Погоди хвалиться. Это у тебя чего такое торчит? А?
Антонина Сергеевна захлопотала, легкой походкой переходя из кухни в комнату, и снова в кухню, и снова в комнату: засиделась, замечталась, а гости собираются к ненакрытому столу!
— Пахнет у вас вкусно, аж слюнки текут! — заметил Гусаков и перешел в комнату, без стеснения разглядывая закуски. — Ох, хороша селедочка, сама в рот просится. Соус горчичный?
— Горчичный, Иван Иванович. Все как полагается.
— В такие минуты, Антонина Сергеевна, горько жалею, что остался бобылем. Будь я на десяток лет моложе, пал бы на колени перед вашими хлопцами: отдайте мне свою маму в хозяйки дома и сердца!
Порозовев, Антонина Сергеевна замахала руками:
— Да ну вас, Иван Иванович, бог знает что болтаете!
И заспешила на звонок — встречать приятельниц.
Николай, сидевший за столом во второй, крошечной комнатке, принадлежавшей раньше отцу, а теперь отданной в его распоряжение, отложил перо и чистый лист бумаги, на котором так и не успел ничего написать, и вышел поздороваться с гостями. Дома он скинул стеснявший его пиджак и остался в голубой рубашке, повязанной ярко-синим галстуком. И рубашка и галстук были новые и очень шли ему. Он успел убедиться в этом, поглядевшись в зеркало, и с особой охотой встретил гостей — не потому, что ему хотелось показаться красивым Гусакову и приятельницам матери, а потому, что ему хотелось поторопить обед и наступление вечера, когда могли прийти совсем иные гости. Придут ли?
Тем не менее и самый обед был ему приятен. Он любил задиристого, шумного Гусакова, любил и приятельниц матери, вернее — ту атмосферу домашности и уюта, которую они создавали, усевшись вечерком с шитьем или вязаньем, когда и помолчат без стесненья и поговорят не торопясь, не повышая голоса, без сплетен: мать терпеть не могла сплетен, но очень любила сердечные беседы, признания и жалобы, умела поплакать над чужим горем, дать умный совет или посмеяться от души забавному происшествию.
Сегодня, ради торжественного обеда, обе приятельницы пришли в своих лучших платьях и оставили на вешалке теплые платки. А у матери до сих пор не завелось парадного платья. Но и в будничном она казалась Николаю самой красивой, самой праздничной: так милы были ее несуетливые движения, так ласково сияли ее посветлевшие глаза.
— За нашу маму! — сказал Николай, разлив по рюмкам водку, чокнулся с братом и потянулся к матери.