— Прикрыли мою бригаду, мама. Разбили. Совсем.
— За что же? — вскрикнула мать, бледнея. Он молча пожал плечами.
— Постой, Николенька... Да ведь только вчера… Как же так? Ведь только вчера вас хвалили, и в совет этот тебя выбрали... Да как же они могли?..
Ему стало стыдно волновать ее. Конечно, она думает, что он провинился в чем-нибудь, что это наказание.
— Ты не так поняла, мама. Это не за что-нибудь. Просто глупость. Из одной хорошей бригады хотят сделать три плохих. Со всего цеха всю шпану под метелку и — к нам! Мы, видишь ли, аристократы!
— Вы — аристократы? Я что-то не пойму, Коля.
— Никто не понимает.
Пронзительный звонок заставил мать вздрогнуть. В квартиру с шумом ворвался Виктор.
— Ни черта не вышло! — закричал он брату, швыряя кепку на обеденный стол. — В комитете нам целую проповедь закатили! Но и мы свое высказали, не постеснялись! Такое свинство, такое свинство! За всю нашу работу...
— Витя, повесь кепку на место и вытри ноги, — сказала мать.
Поперечная морщинка перерезала ее лоб.
Пока Виктор мылся, мать стояла рядом и понемножку выспрашивала о случившемся, стараясь понять, как же это Алексей Алексеевич, такой хороший человек, мог поступить несправедливо.
— Не разобрался он, вот и все! — ворчал Виктор. — Назаровцам сейчас путь расчищают, а нам просто завидуют ребята, что мы впереди, вот и наговорили ему всего...
— Кто это сказал тебе?
— Да что у меня — головы своей нет?
— Помылся? Иди обедать, — помолчав, строго сказала.мать. — Да вытри лоб, мокрый же!
Пообедали молча. Мать привычно хозяйничала за столом, только уголки ее губ подрагивали да глаза внимательно вглядывались в нахмуренные лица сыновей.
— А ведь вы, по-моему, неправы, мальчики, — осторожно заговорила она, налив всем чаю. И уверенно подтвердила: — Неправы!
Сыновья с удивлением повернули к ней головы. Николай нахмурился еще больше, такая же, как у матери, поперечная морщинка появилась на лбу.
— Все глупы, все нехороши, одни вы умные. Да нешто так можно? — миролюбиво, но твердо продолжала мать. — Никогда я не поверю, чтобы Алексей Алексеич во вред вам придумал бы. Может, вы чего-то не поняли? Он же сколько помогал вам!
— Не будем об этом говорить, мама, — раздраженно сказал Николай. — Я же вижу — вся моя работа насмарку: налаживал, налаживал, на общегородское знамя тянули, Сойкина обгонять начали, и вдруг — бац, рубанули сплеча, да на три части! Начинай все с начала, а славу — другим!
Антонина Сергеевна совсем тихо спросила:
— А слава — твоя?
— Ох, мама, оставь, — мне и так тошно.
— Слава, спрашиваю, твоя?
Николай передернул плечами:
— Нашей бригады, а чья же? Что ты, не понимаешь разве? Ты и ребят наших знаешь. Работали, сил не жалели. Почему же не наша слава?
— Нам ее не по блату дали, за дело! — вставил Виктор.
Мать примирительно сказала:
— А может, вы с этими тремя бригадами еще большей славы добьетесь? Может, и новых ребят обучите, и знамени добьетесь... если постараетесь как следует?
— Как же, с Кешкой Степановым заработаешь знамя! — запальчиво перебил Виктор, уцепившись за возможность перевести неприятный разговор с общих рассуждений на частный случай, где он чувствовал себя уверенней. — Что ты, в самом деле, не знаешь эту шантрапу? Что касается меня, то я в одну бригаду с Кешкой не пойду, спасибо!
И вдруг мать, покраснев, крикнула:
— Пойдешь!
Сыновья испуганно покосились на нее.
— Да что ты сегодня взъелась, мама? — недовольно сказал Николай. — И все-то не так, и во всем мы не правы...
— А потому и взъелась, что не так, и неправы! — тяжело и коротко дыша от волнения, сказала мать. — Знаю я Кешу Степанова. И мать его, Евдокию Павловну, знаю. Без отца троих поднимает. Ну, не совладать ей, женщине, с таким озорником. Разбаловался он, дури в голове много. Так кому же, как не вам, обломать этого Кешку, матери помочь да государству человека вырастить?
Краска гнева отхлынула от её щек, и теперь ее лицо было бледно, и рука невольно взялась за грудь, как бы придерживая и успокаивая сердце.
— Славу у вас, видишь, отнимают... А может, Алексею Алексеевичу не так нужно, чтоб одна ваша бригада в небеса занеслась, а нужно, чтоб каждый Кешка вроде вас работал? Сами-то вы какими на завод пришли — забыли? Болванки от шестеренки отличить не могли! Кто вас, мальчишек, в этакие-то годы до большой квалификации довел? Что у вас есть — все от цеха, от завода, от добрых людей... И слава ваша — тоже...
— Да я же не отрицаю... — пробовал вставить Николай.
Мать только рукой повела — не сбивай с мысли!
— Вот вы учитесь. Хорошо учитесь, характера хватает. И я горжусь. А кто вам эту возможность дал? При заводе школы да техникумы открыли, чтобы вам зря времени не терять и подметки не стаптывать, чтобы вас, недоучек, в интеллигенцию вывести. А вы еще смеете обижаться! Загордились вы, вот что! Все взяли, все получили — а отдавать кто будет? Да если бы меня или тебя спервоначалу так отпихивал бы каждый, как вы Кешку, — разве мы могли бы вот так... как теперь... Кто мы были четыре года назад? — И она шепотом, со страстной тоской ответила: — Брошенные. Ни себе, ни людям не нужные... вот кто!
Она отошла, села в свое кресло у окна, махнула сыновьям — уйдите, оставьте, дайте успокоиться.
Тихо стало в квартире.
Витька, посапывая носом, ушел в кухню, разобрал велосипедную втулку и начал промывать в керосине ее части, однако то и дело как бы ненароком заглядывал в комнату — мать сидела с книгой, но, кажется, не читала.
Николай лежал грудью на подоконнике и даже не пытался чем-нибудь заняться. Только прислушивался — что там мама? Но и о ней, и о Полозове, и о Воробьеве он думал с обидой. Пусть даже они правы, пусть! Но почему они не понимают, как ему тяжело?
Мать сама вошла к нему, легкой рукой обняла за плечи, произнесла одно коротенькое слово:
— Ну?
Он чуть повел плечами, высвобождаясь, исподлобья взглянул:
— Что?
Ее рука соскользнула с плеч, ласково прошлась по волосам:
— Когда ты неправ, Николенька, у тебя всегда такой вид делается, — бука.
Улыбнулась, щекой прижалась к его упрямо отодвигающейся голове:
— Я ведь все понимаю, Коля. Но ты уж переступи... что ж делать?
Было поздно, мать и брат давно уснули, когда Николай тихонько вышел из дому. Он присел на ступеньку парадной. Все было огромно вокруг — и возвышающиеся по бокам громады домов без единого огонька в окнах, и серый небосвод, упирающийся на горизонте в туманные очертания дальних крыш и подцвеченный там блеклыми красками догорающей вечерней зари.
Николай смотрел, как гаснут краски, — желтая становится совсем белесой, а лиловая сереет, и вот уже все погасло, и серые тона неба, домов, асфальта сгустились почти до черных. Пушкинские полчаса. Там, на взморье, Ксана вполголоса читала: «Одна заря сменить другую...», а Николай подхватывал: «Спешит, дав ночи полчаса…»
Лучше бы и не вспоминать ее сегодня! Далекой-далекой представилась Ксана — не дотянуться, не дозваться, да и посмеешь ли теперь, когда опять увидел себя ниже ее и хуже! Противно вспомнить: еще вчера самоуверенно думал, что почти сравнялся с нею, что вот еще взять городское знамя, и не стыдно подойти к ней, как равный к равной, чувствуя себя достойным ее. У-у-у, да разве в этом дело!..
В памяти промелькнули ее слова, сказанные в тот день, когда она зашла к нему: «Бывает так, что сознательно отказываешься от себя, от выбранного своего пути — ради общего дела...» Валя потом рассказывала, что Ксана плакала навзрыд, когда ее сняли с мастеров и перевели на комсомольскую работу. Плакала? Навзрыд? Он пробовал представить себе Ксану плачущей навзрыд — и не мог. Но ему было легче оттого, что он знал об этой ее слабости.
Да, но она-то подчинилась! — ради общего дела, как она сказала. Поплакала наедине с подружкой — и сделала так, как нужно. А я? Надо было уйти, пережить самому, подумать.... А я, болван, сразу ребят взбаламутил, к Воробьеву побежал, даже маму втянул...