Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Обольныхрассказывать могу долго, но не буду перегружать ваше внимание сразу. Скажу только, что у нас с вами одна и та же беда: бедных слишком много. Приходит к нам, бывает, по сорок и по пятьдесят женщин в день. Кашляют, плачут, держатся за низ живота, тащат за руки маленьких. У всех нужда. У всех некогда болеть. Я часто думаю: вот, если бы вернуться в Цюрих, рассказатьпрофессору Грисингеру, как я тут принимаю, — они бы поглядели на меня сострадательно, как на тех своих врачей, что уезжают в индийские колонии и затем уже не возвращаются. А я смотрю на этих наших петербургских прачек, кухарок, мелких швей, на их синие пальцы и тоскливые лица, — и понимаю, что мне отсюда уже никуда не уехать. Что моя «индийская колония» у меня самой под носом. И что я никогда о ней не пожалею.

Это, Александр Ефимович, главное. Теперь — о малом.

Я съехала от Полины. Живу теперь одна, вкомнатке близ лечебницы, в Подьяческой части, в большом доходном доме на третьем этаже. Маленький угол, опрятный, с печкою. Стол, два стула, кровать, шкап. Над столом — та самая моя бумага в рамке, о которой я писала вам выше. И у окна одна заведённая мною комнатная фиалка, которая, к стыду моему, не цветёт. Сестра моя по-прежнему здравствует. Мы с нею видимся нечасто — у каждой свои хлопоты. Не подумайте, прошу вас, ничего нехорошего: у нас всё в порядке. Просто пришло мне время, наконец, попробовать жить одной. Слишком долго я при ком-нибудь была.

Об остальном — о моих здешних знакомствах, о нашем городе, о том, как у меня по нынешнему весеннему воздуху расцветает на пятом часу приёма голова, — я расскажу в следующий раз. А этого письма уже довольно. Передавайте поклон Софьюшке, ежели вы с нею в переписке. Передавайте поклон Фридриху. И берегите себя. У вас впереди диссертация, у меня — много нового на новой моей работе.

Пишите. Прошу вас — пишите. Я обещаю отвечать впредь много скорее, нежели я отвечала вампрежде. И мнепредвамиза то моё небрежное моё с вами тогда обращение стыдно отдельным, особым, дополнительным стыдом, о котором я тоже как-нибудь однажды расскажу.

Ваша

— НадеждаСуслова.»

Я отложила перо.

Посмотрела на эти страницы, выписанные моим не самым аккуратным почерком. Восемь страниц — про работу, про лечебницу, про ивовую кору, про синие пальцы прачек. Восемь — и ни единого слова о главном.

О том, без чего эти восемь страниц обыкновенному читателю покажутся весьма достойными, а мне самой кажутся какой-то проездною грамотою, по которой пускают по дороге, не разглядывая лица.

Ни о Фёдоре Михайловиче. Ни о моей проводимой без него бесконечной весне. Ни о Полин. Ни даже о самой себе — той, что я в эти месяцы у себя внутри обнаружила.

Я подождала, пока чернила просохнут. Сложила восемь страниц в плотный конверт. Запечатала каплею стеаринового сургуча и сама прижала к нему круглый медный кружочек. И пошла на ближайшую почту.

По дороге говорила сама с собою.

Вот ведь в чём дело, Александр Ефимович, — это я говорила в сторону, ему, уже невидимому, не отдавая себе отчёта, что губы у меня двигаются. — Вот ведь в чём. Я ведь за прошедшие полгода в России прошла через ад и через рай в одном флаконе. И я сама не знала прежде, что человек на такое способен. И уж тем паче я не знала, что на такое способна я.

Потому что я ведь, видите ли, и в той своей далёкой жизни не знала за собою таких чувств. Я ведь привыкла думать, что я человек довольно спокойный, довольно рассудительный, прагматический. А вот тут оказалось, что у меня в груди целый пожар, и при первом же благоприятном ветре он за неделю выжигает половину моего собственного нутра.

И я ведь, Александр Ефимович, прошла через этот пожар. Прошла с обожжёнными плечами, с обугленною спиною, с дырами на сердце, через которые мне теперь по утрам сквозит. И вышла на ту сторону. И иду теперь на почту, бросать письмо человеку, которого я тоже, должно быть, по-своему люблю, — и которому, должно быть, никогда об этом моём пожаре не расскажу.

Не расскажу не из вранья. Не из расчёта. А просто потому, что в этом пожаре я не одна была, и не я одна обожжена. А потому не имею никакого права без ведома оного распространяться на сей счёт.

Разумеется, не раскрыла и того, что была у меня в прошедшую неделю одна гостья.

Я тогда вернулась с приёма поздно, у меня к концу дня случилась какая-то трудная больная, которую я не отпустила, пока не разобрала с ней её приступы до самой подноготной. Оттого пришла я к себе уставшая, в дурном настроении.

И тут в дверь негромко постучали.

Я удивилась. Ко мне обычно никто не ходил. Я, по совести сказать, и не приглашала никого. Делать нечего, открыла.

На пороге стояла Полина.

Я заметила сразу, что сестра выглядит нарядна.

— Поля, — выговорила я, и почувствовала, как у меня предательски сжалось горло.

— Не выгонишь? — спросила она.

— Полно, — сказала. — Что ты. Входи.

Она вошла. Прошла за мной в комнату. Огляделась. Похвалила фиалку. Похвалила бумагу мою в рамке. Села на единственный свободный стул у окна.

И, оглядев меня в свою очередь, заметила:

— Ты, Надя, осунулась.

— Ты тоже.

— Я знаю. Я не такая, как была. Ну да Бог с этим. Знаешь, зачем я пришла?

— Не знаю, — призналась я.

— Я пришла, — сказала она, и я по тому, как медленно у неё пошли слова, поняла, что она про себя их давно отрепетировала, — пришла попрощаться с тобой, сестрица. Не насовсем, конечно, нет. Но на какое-то долгое время. Я уезжаю.

— Куда?

— В Баден-Баден.

Я молчала.

Я почувствовала, как у меня медленно начинает заполняться кровью лицо — снизу вверх, от подбородка до самой переносицы. И как у меня в груди — там, где я нынче уже целый месяц как привыкла думать, что у меня там всё успокоилось, всё угасло, всё перегорело, — что-то живое и сильное вдруг шевельнулось и одним толчком напомнило о себе. Не как-то особо больно. Но отчётливо, властно, своим собственным голосом.

Я смотрела в скатерть.

— С Фёдором Михайловичем, — выговорила я тихо, не вопросом, а утверждением.

— С Фёдором Михайловичем, — кивнула Полина. — С ним.

— Поля... Я… Ты зачем эту новость говоришь?

— Не „зачем“, Надя. А „почему“. Я пришла, потому что я не хотела, чтобы ты узнала об этом через третьих лиц. Чтобы тебе кто-нибудь, Бог знает кто, передал по сплетне, со своими прибавлениями, со своими отступлениями. Я не хотела, чтобы тебе было больно — не от самой новости, а от того, как тебе её преподнесут. Я пришла, чтобы ты услышала от меня. Не от чужого человека. Потому что мы с тобой — сёстры. И что бы у нас с тобой ни случилось, и сколько бы мы с тобой ни разругались, я не хочу с тобой прощаться на минорной ноте. Слышишь? Не хочу.

Я подняла на неё глаза.

— И — да, — продолжала она. — Я пришла к тебе и за тем, чтобы мириться. По мере того, как ты будешь готова мириться. Я не подталкиваю. Я не прошу. Просто говорю, что я этого хочу.

Я молчала ещё с минуту.

Потом поднялась со своего стула. Подошла к ней. И — без слов, не объясняясь, не спрашивая разрешения, — наклонилась и обняла её за шею.

Её плечи под моими руками вздрогнули, вначале она не сразу подалась. Минуту сидела, точно не понимая. Затем медленно, осторожно, как обнимают того, кто только-только пришёл в сознание после долгой болезни, обхватила меня кольцом рук.

Мы постояли так, минуту или две. И когда я выпрямилась, у меня по щекам уже бежали слёзы.

— Поля, — проговорила сдавленно. — Прости меня. За мои тогдашние слова. Я их не должна была говорить. Я была дурною.

— И ты прости меня, Надя, — отвечала она, и я увидела, что и у неё блестели глаза. — За мои. Я их и пуще не должна была говорить.

— Ты тогда сказала правду.

— Может, и сказала. Только права у меня на эту правду тогда не было.

Мы помолчали.

И в этом нашем молчании всё, что у нас в столовой тогда стояло, как воздух колом, — медленно опустилось, прибилось ко дну, и мы посмотрели друг на дружку поверх него, без той прежней мути.

47
{"b":"975840","o":1}