— Чем могу… Чем могу служить?
— Сударыня, — выговорил он негромко. — Доброго вам дня. Имею ли я честь видеть Надежду Прокофьевну Суслову?
— Конечно. Это я.
— Чрезвычайно рад. Позвольте представиться. Аркадий Львович Веригин.
Он коротко, без всякой витиеватости, поклонился — с тем особым достоинством, какое бывает у людей, кланяющихся не из услужливости, а из приличия, и которым самое это приличие нисколько не унижает.
— Аркадий Львович… — повторила я, перебирая в памяти. — Простите великодушно. Я не имею чести вас знать.
— Разумеется, — отвечал он спокойно. — Мы прежде не были знакомы. Но не имеете ли вы, Надежда Прокофьевна, нынче четверти часа? У меня к вам дело самого серьёзного свойства.
— Дело?
— Дело. Меня к вам направил один человек, который очень за вас радеет.
— Прошу вас, Аркадий Львович, — выговорила я, отступая на шаг и открывая ему путь, — войдите.
Он опять чуть наклонил голову — и переступил порог. Дал мне самой принять у него шубу. Я повесила её на свободный крюк, не сразу справившись с петлей, и в эти несколько секунд молчания, спиною к нему, в голове моей пронеслось разом несколько связных и весьма беспокойных мыслей.
«Кто? Кто его прислал?» — спрашивала я себя.
Предположений у меня просто не было. Кроме одного. И как я это «одно» ни гнала от себя, оно само ко мне подходило — назойливо, неотступно, нагло.
«Неужто Фёдор Михайлович? Неужто это его рука? Неужто он не выдержал и того, что я ему запретила приходить и писать, и того, что я ему не отвечаю, — и теперь подослал ко мне человека, который теперь будет за него тут просительно говорить? Неужто? Неужто так низко?»
И — самое странное и самое неприятное, — я в эту минуту твёрдо понимала: ежели окажется, что от него, — я не пойму, простить ли мне это или возненавидеть.
Я обернулась.
— Извольте, Аркадий Львович, прошу вас в гостиную. Маша! — крикнула я прислуге. — Будь любезна, чайник.
Аркадий Львович, не спеша, проследовал за мной в гостиную. Остановился у двери. Подождал, пока я не указала ему на кресло.
Он сел. Я села напротив.
— Я вас слушаю, Аркадий Львович.
Он не торопился начинать. Помолчал. Поглядел на скатерть. Поправил воротник. Я уже понимала, что мой гость — из тех людей, которые не любят первой фразы и потому всегда дают ей вызреть.
— Надежда Прокофьевна, — выговорил он наконец, поднимая на меня свои спокойные серые глаза. — Я не имел чести быть представленным вам прежде. И я не из тех, кто любит являться внезапно. Однако в нынешнем случае я взял на себя эту дерзость потому, что меня просили об этом два письма — одно сразу за другим — из города Цюриха. От человека, у которого, как я смею думать, есть на это известное право.
Цюрих.
Я заморгала. Цюрих? Из Цюриха я ни от кого писем не ожидала. Ни от кого, разве…
— Имя этого человека, — продолжал Аркадий Львович, наблюдая за моим лицом без всякой нарочитости, но и без отвода глаз, — Александр Ефимович Голубев.
Боже мой... Голубев...
Не то чтобы я о нём забыла насовсем. Нет. С месяц назад я как раз получила от него письмо. Спрашивал, как у меня сложилось? Получаю ли я уже практику? Не нуждаюсь ли в чём-нибудь? Передавал поклоны от Софьюшки. Передавал поклоны от Фридриха Фридриховича.
Я ответила быстро и кратко, и — да, скажу честно — небрежно. Несколькими общими фразами. Что дела мои переменчивы. Что переаттестация не состоялась, не вдаваясь в подробности. Что покуда я лишена возможности открыть практику. И что надеюсь это положение однажды поправить. Отправила то письмо и совершенно выкинула из головы.
Боже мой...
— Александр Ефимович… — проговорила я, стараясь, чтобы у меня не предательски не заиграла нижняя губа. — Александр Ефимович сейчас, кажется, всё ещё в Цюрихе?
— В Цюрихе, в Цюрихе, — кивнул Аркадий Львович. — При университете. Заканчивает свою клиническую ординатуру у профессора Грисингера. Думает к лету защитить диссертацию. И — что меня, признаться, не удивляет в человеке такого склада, — урывает между службой полчаса там, час сям, чтобы вот, сидя в чужой стране, писать прошения в свою.
— Прошения? — повторила я.
— А как же. Его прошение ко мне и есть причина того, что я нынче перед вами. Поскольку Александр Ефимович в нём изволил, скажем так, поставить меня в неловкое положение. Он, видите ли, в нём попросил меня посодействовать вам в том частном вопросе, который у вас возник.
Я смотрела на этого человека — на его спокойное, без фокуса лицо, на его серые ровные глаза, на его сидящие гладко по щекам бакенбарды, — и не знала, благодарить мне его сейчас, плакать, или прятать глаза в пол от стыда.
— Аркадий Львович, позвольте уточнить. Кто вы такой? То есть… Я ведь не имею чести знать.
Он улыбнулся уголком губ.
— Я, Надежда Прокофьевна, дворянин Тверской губернии, помещик не из самых обширных, но и не из самых скромных. Кроме того, имею некоторое отношение к управлению одного частного, не вам интересного предприятия в Петербурге. И — что, должно быть, и интересует вас более всего в нынешнем нашем разговоре — я имею в Петербурге и в Москве круг знакомых, среди которых, по случайности или по милости моих лет, попадаются и такие, которые имеют возможность кое в чём посодействовать. По случаям самого, должен заметить, разнообразного свойства. Меценатствую — слово, прямо вам скажу, мне самому неприятное, но иначе не объяснить. Меценатствую главным образом, по медицинской и по университетской линии. Что и связало меня в своё время с Александром Ефимовичем, у которого мать — давнее знакомство нашей семьи.
Я кивнула. Ничего не говоря.
— И вот, — продолжал он. — Получив от него настоятельную о вас просьбу, я, видите ли, разузнавал. Не извольте обижаться — я разузнавал именно с тою целью, чтобы понять, могу ли я, и в какой мере, оказать содействие. Я навёл справки в Главном медицинском совете. Говорил с двумя из тех, кто весьма недавно вас слушал. Сложилось у меня, признаться, такое впечатление, что отказ ваш был, скажем учтиво, не вполне дотягивающий до собственно отказа. То есть — был он по существу, а не по убеждению. Решение, по моему частному мнению, можно поправить. И, кажется, без особого ущерба чьему-либо самолюбию.
Он коротко поглядел на меня поверх своих ресниц, точно проверяя, поняла ли я, что́ он только что сказал. Я поняла.
— Я бы хотел вам, Надежда Прокофьевна, кое-что предложить. Не сию минуту окончательного ответа жду. Я понимаю, что вас и моё-то появление в вашем доме застаёт врасплох. Просто послушайте. И возьмите время подумать.
Он наклонился чуть-чуть. Положил конверт прямо передо мною.
— Через две недели от нынешнего дня, — выговорил он, — Главный медицинский совет, в обновлённом, частично, составе, готов слушать вас вторично. Прошение моё насчёт сего лежит у председателя со вчерашнего дня. В составе нынешнем — и не извольте себя в чём-либо обманывать, как будто я вам говорю что-то не вполне честное, — будет от двух до трёх лиц, лично мне обязанных. Не таких, что станут вашими защитниками с дубинкой наперевес, нет, увольте; а таких, что выслушают вас уже не сквозь общую серую дымку, а с тою благожелательностью, которой и заслуживает врач, добросовестно подготовленный. Все прочие — будут, как и в прошлый раз, теми же самыми чиновниками от науки, людьми разных свойств, но без особой предрасположенности на вашей стороне.
Я слушала и молчала.
— Я не могу вам обещать, — продолжал Аркадий Львович, — что вас оправдают. Ни единой минуты не могу. Но я могу вам обещать, что слушать вас будут с другим лицом. С другою интонацией. С другим расположением духа. Понимаю, — он чуть улыбнулся снова, — что подобные предложения иными людьми принимаются с известным внутренним сопротивлением. «Знакомства», «обязанности» — всё это слова, которыми хорошо побрезговать, ежели у тебя есть на это роскошь. Только знайте: в этом мире, Надежда Прокофьевна, для иных дел просто нужно знать нужных людей. И — нет в этом ни особого греха, ни особого подвига. Это, видите ли, и есть тот самый клей, на котором держится наше с вами общество. Без него оно бы давным-давно развалилось.