— Нет, Мария, это не вранье, это что‑то другое. Люди, спасаясь, обманывают сами себя. И скорее всего, когда происходит катастрофа, человек не успевает ни о чем подумать, он повинуется только одному желанию выжить, выбраться, спастись. И тогда он забывает обо всем. Он не слышит, что рядом с ним кто‑то плачет и зовет на помощь. Он не видит ни крови, ни всего того кошмара, происходящего вокруг него, он просто, как животное, пытается убежать, выбраться. Поэтому я не верю всем этим рассказам, не верю.
— Так значит, и твоим рассказам не стоит верить, Мейсон?
— Моим можно верить, только они у меня очень несвязные. Понимаешь, со мной произошло что‑то совершенно удивительное. Я даже боюсь тебе об этом говорить. Я даже боюсь признаться самому себе, я не думал о своей жизни, я забыл о ней, я смотрел вокруг себя, пытаясь впитать в себя, запомнить все, даже мельчайшие детали. И сейчас мне кажется, когда я вспоминаю те события, что я рассматриваю фотографии, очень много фотографий. Я скрупулезно перебираю мельчайшие детали, мельчайшие подробности. Знаешь, Мария, я даже помню горящую газету на одном из сидений, я помню статью в этой газете. Тогда я ее не успел прочесть, а сейчас я могу воспроизвести ее строчка за строчкой. Я помню заклепки на креслах, помню царапины на одной из заклепок. И еще я помню крестик, который висел на тонкой красной ниточке на груди Марты Синклер. Я помню, как этот крестик раскачивался, показывая то одну свою сторону, то другую. Я помню блик на этом крестике. Женщина стояла на коленях в проходе, раскинув руки в стороны, она оглядывалась по сторонам, искала своего ребенка. А я был в одном шаге от нее, стоял во весь рост и видел се мальчика, он лежал впереди в глубине салона, через несколько рядов кресел. Марта Синклер не могла его видеть, а я видел и помню мельчайшие подробности, помню обугленный край простыни, помню, как огонь полз по этой простыне, подбираясь к плечу ребенка.
— Ребенок был мертв? — чуть слышно спросила Мария.
— Да.
— Это ужасно, Мейсон. Как же ты будешь жить со всеми этими видениями, со всем этим кошмаром.
— Это не видение, Мария, это реальность. Это отпечаталось в моем сознании и отпечаталось настолько глубоко и ясно, что ничто, никакие события, никакие мысли не смогут это стереть.
— Но ведь с этим невозможно жить.
— А ты думаешь, я живу? — подняв голову от стола, абсолютно серьезно спросил Мейсон.
— Но ведь ты говоришь, ешь, смотришь на меня, рассуждаешь, вспоминаешь — значит живешь.
— Это в твоем понимании, Мария, я живу рядом с тобой, но на самом деле, я живу там, в пламени той слепящей воронки. И мне кажется, что у меня не хватит сил удержаться на ее краю и меня затащит вовнутрь, унесет в эту бездонную слепящую глубину, и я растворюсь там, превращусь в какие‑то пятна, лучи сияния, в какие‑то золотые капли, которые будут падать на чьи‑то ладони и проходить сквозь них. Может быть, я превращусь в солнечный луч, я буду слепить людям глаза. Люди будут недовольно морщиться, щуриться, прикрывать глаза ладонью, но они не будут понимать, что это я прикасаюсь к ним. Может быть, я буду слепить глаза тебе, когда ты проснешься утром. Но ты тоже не поймешь, что это мое прикосновение, что это мой поцелуй.
Мария вздрогнула от этих слов и мурашки побежали по ее спине.
— Опомнись, Мейсон, что ты говоришь. Ведь ты жив, жив.
— Да, я знаю, что я жив. Но только я живу в каком‑то другом измерении, я живу где‑то там, — Мейсон запрокинул голову и посмотрел на лампочку.
Он даже не прищурил глаза, а смотрел абсолютно спокойно.
«Да он смотрит как слепой, — подумала Мария, — свет не причиняет ему никакого неудобства и никакой боли. Ему явно надо обратиться к врачу. Но разве может в этом помочь врач? Если бы я знала, чем могу помочь Мейсону, то я сделала бы все. Я пошла бы на самый отчаянный шаг. Но я не знаю и поэтому мне так тяжело».
— Ты еще долго будешь сидеть здесь?
Мейсон опустил голову и растерянно улыбнулся:
— Не знаю. Если ты не против и если тебе не мешает свет, то я еще посижу. Я хочу разобраться в том, что происходит в моей душе.
— Знаешь, я совсем забыла тебе сказать. Доктор Равински просил передать, что собирает всех участников авиакатастрофы.
— Как же он может собрать всех участников, ведь многие из них мертвы, — печально заметил Мейсон.
— Он собирает тех, кто остался в живых. И он очень хотел бы, чтобы ты обязательно присутствовал на этой встрече.
— Зачем? — Мейсон пожал плечами и провел ребром ладони по скатерти.
— Не знаю, но он считает, что это необходимо.
— Он считает? Ну что ж, пусть себе считает. У меня совершенно другие мысли на этот счет.
— Так ты не поедешь на встречу?
— Я еще не решил, возможно, поеду. А может быть, останусь здесь или пойду куда‑нибудь к реке и буду смотреть на то, как она медленно несет свои воды.
— Я не совсем тебя понимаю, какая связь между встречей и рекой.
— Знаешь, меня очень успокаивает текущая вода. Когда я смотрю на нее, мне становится легче. А еще мне нравится опустить ладони в воду и чувствовать, как она бежит сквозь пальцы.
Мария поднялась. В ее взгляде сквозило сострадание. А Мейсон улыбнулся ей как‑то совершенно по–детски.
— Ты извини меня, Мария, может быть, я наговорил тебе лишнего и только вывел тебя из равновесия. Извини, если можешь.
— Что ты, Мейсон, — она подошла к нему, положила руки на плечи.
Мейсон повернул голову к правой руке и поцеловал ее, потом — левую.
— Если тебе совсем станет невмоготу, приходи ко мне, — сказала Мария и, не оборачиваясь, покинула гостиную.
А Мейсон вытащил из пачки сигарету, долго вертел ее в пальцах, потом щелкнул зажигалкой и уставился на маленькое голубоватое пламя. Он смотрел на него долго, не мигая.
А потом спрятал сигарету в пачку — ему расхотелось курить.
Мейсон услышал у себя за спиной шлепки босых ног по полу и обернулся.
Перед ним стоял Дик. Мальчик явно был спросонья, волосы его взлохмачены, а глаза заспаны.
— Что случилось, Дик? — спросил Мейсон мальчика. Мальчик молчал.
— Почему ты не спишь?
— Мне приснился страшный сон, я увидел свет в гостиной, подумал, что здесь мама.
— Она только что ушла. Может, позвать.
— Нет, я хочу побыть с тобой. С тобой спокойнее, — признался Дик и сел рядом с Мейсоном на стул.
— Что тебе приснилось? Расскажи.
— Это трудно рассказать, — начал мальчик, — там мне казалось все очень отчетливым и ясным, а теперь я понимаю, что не могу рассказать.
— Но все же, — настаивал Мейсон, — что‑то ты можешь рассказать.
— Мне было страшно, я поэтому и проснулся. Мне было страшно во сне, хоть я понимал, что это сон.
— У тебя часто такое бывает? — спросил Мейсон.
— Нет, не очень. Иногда во время болезни, но теперь я здоров и у меня даже нет температуры.
Мейсон прикоснулся ладонью ко лбу мальчика и понял, что его собственная рука гораздо теплее лба мальчика.
— У тебя действительно нет температуры, — сказал Мейсон.
— Я понимал, что исчезаю, и это меня напугало. Я был — и вдруг меня не стало. Весь мир остался, а меня нет.
— Но ты же видел что‑то вокруг, ощущал?
— Я видел яркий свет. И этого света было так много, что мне не оставалось места. Он размывал меня, как вода размывает комок земли, я превращался в маленькие песчинки, которые разлетались в разные стороны, а вода закручивала, закручивала эти песчинки, и они расплывались, растворялись, и меня не стало. Был только этот слепящий свет — и больше ничего. Вообще, ничего, — уточнил мальчик, напряженно насупив брови.
Казалось, он так расстроен этим ночным видением, что вот–вот заплачет.
Мейсон положил руку на плечо мальчику.
— Слушай, Ричард, это совсем не страшно. И ты остался здесь. Ты вот сейчас сидишь рядом со мной. Чувствуешь мою руку, — Мейсон сжал рукой плечо мальчика.
— Да, чувствую.
— Тебе больно?
— Пока нет.
Мейсон сжал пальцы посильнее. Мальчик поморщился.