— Хватит, золотце, кокетничать! — в голосе матери строгие родительские нотки. — Одевайся, и скорее в зало!
Бэллочка вынула из шифоньера другое платье — серое с коралловой вышивкой на воротнике:
— Я в нем, как Идочка, правда?
— Ш-ш-ш… — Анна Евсеевна тут же зажала рукой рот дочери. Оглянулась на дверь. — Слава богу, папа не слышал.
Бэллочка стала причесываться. Опять не выдержала… Опять назвала имя Идочки. Уж если сравнивать кого с красавицей цыганкой, так только сестру! Какие романсы пела Идочка!.. Романсы? Они, должно быть, и виноваты во всем.
Хорошо помнится тот последний вечер. Терраса. На небе звезды. Много-много звезд. В кресле-качалке полулежала Ида. А позади стоял Александр Иванович Вихров. Ида грустно смотрела на звезды. И вполголоса пела.
Все было замечательно! Красивый вечер, красивая Ида, красавец Александр Иванович с шевелюрой золотистых волос. Тогда еще мама и папа им восторгались: «Настоящий аристократ!» А как все кончилось?.. Утром на тумбочке мама нашла записку: Ида ушла! Крестилась. В церкви венчалась. Папа тогда долго сидел в столовой, обхватив руками голову. Потом вдруг повернулся к ним:
«Всё! У провизора Лемперта старшей дочери больше нет! Нет и не было. Запомните. Имени ее не произносить при мне! Слышали? Всё».
Снова приходят гости, пьют чай, играют в лото, веселятся. Идочки будто и не было. Даже все ее фотографии сожгли. Из Саратова доносятся вести: ее там называют Лидой, Лидией Михайловной. Счастлива? Возможно. Но Лемперты такими подробностями не интересуются. Два письма, полученные от нее, разорваны и брошены в помойку нечитанными.
В центре гостиной на бронзовых цепях тяжелая висячая лампа. Матовый абажур ее развернут тюльпаном. Громкие голоса играющих в лото. Щелканье орехов — скорлупа их горкой растет возле каждого. Пепельница до отказа забита окурками. Все здесь создает то благодушное настроение, при котором на лицах хозяев невольно читаешь: а у нас гости!
— Тридцать два.
— Семьдесят восемь.
— Сорок три.
Цифры называет Зборовский. Бэллочка прислушивается к мягким перекатам его голоса.
— Шесть. Сорок восемь. «Дедушка» — девяносто!
— Виват, «квартира»! — вскакивает со своего места Арстакьян и выхватывает из пальцев Зборовского этот бочоночек — «дедушку». Он горячится больше всех: удрученно вздыхает, если кто выиграет, бурно радуется, когда везет, острит, и всем его шутки нравятся, все почему-то ему симпатизируют.
Зборовский немного хмур и рассеян. Играет в лото, хотя не любит эту игру — правда, не утомительную, но бездумную.
Игра закончилась. Преклонных лет круглячок, преподаватель коммерческого училища Нефедов, смущенно отказывается взять деньги с кона:
— Да нет же, господа!.. Помилуйте-с, неудобно…
— Выигрыш — дело чести! — смеются гости, рассовывая по карманам его жилета серебряную мелочь.
На стол положили белую хрустящую скатерть, расписанные золотом десертные тарелочки. Губы Анны Евсеевны съежены кругленькой рюшечкой, — не устают источать радушие. Столько в ней любезности, что хоть сахара в чай не клади.
Жена Нефедова, молодящаяся блондинка, хвастает:
— Мой товар, господа, не залеживается: три дочери — всех замуж выдала! Разбирали охотно… Приходили и спрашивали: не найдется ли еще одной?
Намек? На щеках и шее провизорши проступают багровые пятна.
Звенят чашки кузнецовского фарфора.
— Какой изумительный! — воскликнула, увидев сервиз, постоянно и всем восторгающаяся Нефедова. — Прелесть! Ах, как хорошо!
— У Лемпертов не бывает плохо, здесь всегда и все только хорошо, — менторски, то ли шутя, то ли с иронией перебил ее Арстакьян и тут же заговорил о другом. О том, что где-то в Новгородской губернии — в январе! — прошла гроза: сильный гром, дождь и небывало яркая молния; что на одном из островов Японии произошел воробьиный бой. Место схватки усеяли тысячи птичьих трупиков… — Трагикомедия, господа! — горько усмехнулся он. — Пташки воюют. Но это что!.. То ли дело балканская баталия. — Его продолговатое смуглое лицо стало неподвижным, голос притих, будто шел издалека. — Птички… Им-то хоть можно простить: мозги крохотусенькие. А люди? На кой черт люди перегрызают друг другу горло?..
— Горло?.. А-а-ра-ам Гургенович! Я вас не узнаю. Что с вами? — Анна Евсеевна передает ему чашку чая и нос ее деликатно морщится. — Какие дурные, совсем не ваши выражения!
— Миль пардон… — И Арстакьян продолжает, видимо в плену нахлынувших мыслей. — Главные силы болгар подходят к Константинополю. Обошли саталджинские укрепления. Константинополь горит. Это вам не воробушки воюют.
Зборовский, недолюбливавший владельца «Экспресса», на сей раз слушает его с интересом. Впервые заметил: шутит ли, смеется Арстакьян, а глаза серьезные. Глаза не смеются, что-то таят в себе.
Арстакьян вдруг ни с того ни с сего рванулся со стула, подхватил стоявшую в стороне Бэллочку и закружил ее в вальсе, напевая:
— Отцве-ли-и уж давно-о хризантемы в саду-у… Ах, Бэллочка, Бэллочка, вы самая чудесная чернушечка! — услышал Зборовский за своей спиной банальный комплимент. Пара пронеслась, искусно лавируя среди беспорядочно отодвинутых стульев. При каждом повороте Бэллочка улыбалась Зборовскому. Далеко не так, как остальным. Потом не сразу, а несколько выждав, вроде бы случайно, подсела рядом. Это явно привлекло внимание госпожи Нефедовой. Не оттого ли, что доктор из Петербурга всегда на примете, к тому же молод?.. Любопытно, чем все это кончится? В городе еще не забыли про старшую лемпертовскую.
Борис Маркович, с любовью наблюдавший за дочерью, кажется, и сам узрел то, чего прежде не замечал. Неужели с Бэллочкой он тоже что-то проглядел? И сердце провизора сжалось отцовской болью.
Гости перешли в другую комнату. Соколов довольно громко начал рассказывать Нефедову и Лемперту о вычитанном вчера во врачебной газете:
— Пишут, что в мире ежегодно умирает тридцать миллионов человек. Что половина из них не доживает до семнадцати лет, а четверть — до семи. Россия наша, страх сказать, по общей смертности на особом счету. — Гневно тряхнул головой. — В ней гибнут тридцать два на каждую тысячу!
— И еще, Варфоломей Петрович, добавьте к своим данным, — неожиданно вмешался Арстакьян. — В переводе на хлеб немецкий крестьянин потребляет тридцать пудов пищи в год, а у нас только восемнадцать. Мяса российский землепашец съедает четырнадцать — шестнадцать фунтов в год. Только-то! А во Франции — сорок девять, в Германии, Англии и того больше. Вот она, непогрешимая голая статистика! — И снова закружил Бэллочку. — От-цвели уж давно-о… хризанте-е-мы…
Цифры ошеломили. Зборовский удивился: откуда все это знает он, этот инородец?
А «инородец» уже чем-то забавным развлекает охочую до новостей Анну Евсеевну. Подчеркнуто вежливый, в меру язвительный, весь он какой-то горячий, знойный, совсем не здешний.
Вскоре гости сгрудились вокруг Нефедова и Арстакьяна — кто сидя, кто стоя. Разговор, который велся теперь, интересовал в какой-то мере каждого. Даже хрупенькая Бэллочка, стоя позади отца, слушала, выстукивая что-то тонкими пальчиками на его плече. Раз тут все, куда же денешься?
— Откровенно говоря, я, Арам Гургенович, уверен, что Нижнебатуринску ваша газетка не нужна. «Бу-диль-ник»… Анекдот! Для каких таких надобностей? Писать в нее некому. — После каждой фразы челюсти учителя под небогатой растительностью продолжают шевелиться. — Да и читающей публики в нашем городе раз-два и обчелся. С нас достаточно «Биржевых ведомостей» и «Глыбинской жизни». Уж не помышляете ли вы конкурировать с ними?
Арстакьян терпеливо слушает, щурится. И когда тот смолкает, сухо говорит, почему-то поглядывая на Зборовского:
— У меня другое мнение. Ну, к примеру, Варфоломей Петрович открывает в Нижнебатуринске школу сельских сестер. Захочет он об этом написать? Рассказать, как и кого готовить будут? Или… — учтивый, округлый жест в сторону дам, — о благотворительном вечере в пользу сирот, который был на той неделе. Разве не интересно?! Или, скажем, — в упор к Зборовскому, — Сергей Сергеевич мог бы написать о предстоящем съезде земских врачей?..