Да, растет у Шеляденко дочь, и какая дочь! «Стоит ли в наше время брать на воспитание детей? — рассуждала в цехе одна прядильщица. — Собственная дочь и та мне заявила: „Уйду в детский дом, там веселей, по вечерам кино, ребята. А тут после школы я целый день одна…“» Но Шеляденко не задает себе таких вопросов. Никуда от него Светланка не просится. Своя она, «зовсим своя», говорит, и при всяком удобном случае хвастает: «Наша Свитланка до школы пишла… Наша Свитланка музыке вчиться, рояль купыв ей… У Свитланки голос объявывея».
— Ты знаешь, Мыкола, якый у нэй голос? — в глазах его отцовская гордость. И, преисполненный глубокого уважения к словам, которые произнес дальше, торжественно поднял палец: — Драматичный меццо-сопрано. Такой на тысячу выпадае одын.
Любил Степан Петрович и сам в выходные дни приткнуться к роялю со своей местами потертой, местами в щербинках, гитарой. Пощипывает семиструнную, скользит по грифу заскорузлыми пальцами, выдавая мелодичные звуки украинских думок. А то, входя в раж, вдруг задористо притопнет ногой, вызывая на смену Светланку.
Светлана охотно откидывала крышку рояля. Играла и пела. Пела девочка с чистыми, светлыми глазами и вздернутым, как у Березняковой, носиком. Сильный голос распирал стены крохотных комнат. Сверкали белизной накидки, кружевная скатерть, на комоде стояли бумажные цветы — ромашки, ирис… Все это видел Николай, но, казалось ему, сидит не за столом у Шеляденко, а в театре. И слушает не домашнюю певунью, а заправскую актрису.
Папуша свое слово сдержал: вскоре Николай стал новоселом Таборной слободки.
Нельзя ему там одному без ухода, изводилась тревогой Дарья Платоновна. И как только в Комаровку прибыла взамен новая фельдшерица, заколотила — в который раз! — свою халупу, скособоченную, словно бабка Агриппина. Приехала в Ветрогорск в самый раз: при комбинате выстроили больницу, нужна была старшая сестра. Эту должность и предложили Колосовой. Старшей? На двести коек?.. Что ж, с годами не только опыт приходит, приходит и желание передавать то, что знаешь сама, другим.
Склонность Дарьи Платоновны что-то организовывать, кому-то в чем-то содействовать, помогать заметили на комбинате. Жизнь для людей, начатая еще в дни юности в захолустной Комаровке, с годами стала жгучей потребностью. Больной — он всегда ищет ласку. Чтобы подушка помягче была, одеяло подоткнули бы удобнее. Не у всех сестер и нянь сердце теплое.
Трудовой день ее не понять когда и заканчивался. Страшись себя, если ты равнодушна, если в душе твоей нет сострадания, нет любви. Никогда не горячилась, не покрикивала Дарья Платоновна, но прослышит, что уснул кто на посту или перепутал лекарство, сухо взглянет: «А будь на койке, скажем, твой отец? Или мать?.. Или…»
Год спустя демобилизовался Сергей Сергеевич. В Московском медицинском институте объявили конкурс на замещение должности заведующего кафедрой факультетской терапии. Обратились и к Зборовскому — человеку, давшему Ветрогорску добрую славу, вписавшему немало новых страниц в отечественную медицину.
— На меня не рассчитывайте, — ответил он на предложение столичного ректора. Ответил не письменно, а телефонным звонком. — Кто это у вас решил, что в Ветрогорске я «захирею»? Беру на себя смелость утверждать: периферия дает труды не худшие.
Так Сергей Сергеевич принял прежнюю клинику в медицинском городке. Так рабочий кабинет в квартире на Александровской дождался наконец своего хозяина.
Запрет, наложенный Дарьей Платоновной, и замужество Инны вынуждали отца с сыном встречаться в «ничейной» зоне: на улице, в кино, а чаще в том самом кафе, куда некогда на «перекур» забегал Арстакьян-Черных. Отец никогда не заводил разговора о семейной жизни Инны. Как и Николай — об отношениях отца и матери.
Так, параллельно, шла жизнь Колосовых в Таборной слободке и Зборовских — на Александровской.
На телефонные звонки Инна отвечала любезно, звала Сергея Сергеевича, передавала взаимные поручения и, прощаясь, обычно приглашала:
— Может, зайдешь как-нибудь?
— Как-нибудь… зайду, — отвечал Николай и мысленно представлял, как ее рука опускает трубку на рычаг аппарата. Как стоит она минуты две-три, может быть ждет, чтоб телефон зазвонил снова? Или не ждет? Торопится к малышу? У кроватки, очевидно, висят целлулоидные погремушки. И кольцо с желто-красным попугаем — его подарок, переданный через Сергея Сергеевича.
Лагутин. Чем привлек он внимание Инны?.. Что ж, может, ей с ним проще, легче? Возможно, он и есть ее счастье?
К лету в Ветрогорск приедет Олька. Насовсем. Навсегда. Почему так бывает: растет девчонка, и вдруг она, самая обыкновенная, становится очень нужной тебе? Не встретились бы после войны в Комаровке, кто знает, может, ничего и не было бы. Ни разу еще не сказал ей: «Люблю». А она и не спрашивала. Сама жизнь подсказывала верные слова. Печаловалась вместе с ними. Заботилась, чтобы оба меньше касались пережитого — тех, кого покрыла земля. Нет у него тайн от Ольки. И все-таки к ней не привык. То есть к Ольке, которую знал с детства, и привыкать-то незачем. А вот к этой, которая приедет к нему, как к мужу, к этой — еще не привык.
Никогда Дарья Платоновна не была рабой вещей. А тут вдруг нашло: покупки, покупки… Кастрюльки, тарелки, еще одна скатерть; зеленый абажур показался мрачным, сменила на розовый — пусть веселит молодых.
Комнатенки в квартире маленькие. Пятнадцатиметровую отвела мальчуге и Ольке, а сама перебралась в ту, что поменьше, с дверью на кухню.
— Зачем ты так? — сердился он. — Себя на зады?
— Тебе этого не понять…
— Слезы, мама?
— Разные слезы бывают. Эти — сладкие.
Вот они наконец-то вместе, «дубок и березка», — порадовался бы Фома Лукич, будь он жив.
С приездом Ольки как бы раздвинулись и зазвучали стены, шире распахнулись окна. Она удивительно умела радоваться заметному и незаметному: синеве неба, красивому галстуку, доброму, даже не ей сказанному, слову. Убралась тишина, в которой долго жил. Явилось нечто новое, полное красок — семья.
Постепенно восстанавливались старые связи. В комиссионном магазине встретил Надю. Под мышкой узелок. А за руку ее тянет мальчишка и монотонно хнычет:
— Пойдем, мама. Пойдем…
Ее Пой мне погиб в Севастополе. Молоденькая вдовушка. Сколько теперь таких!
Написал Нюре в Мытищи. Отозвалась быстро.
«Думала, нет тебя в живых: недобрый признак, когда с фронта не получаешь ответа. О себе: двое ребят, муж тишайшего нрава, хотя по должности блюститель социалистического правопорядка — судья. Папуше передай, мой привет. Этот дядечка считался бы хорошим, если б поминутно не указывал другим, что надо быть таким, как он сам».
В «Известиях» прочел: на Кавказе начаты съемки нового фильма, посвященного Отечественной войне; кинорежиссер Середа.
«Да, это я, дорогой мой фронтовой друг, — получил ответ из студии. — Какой же страшный удар нанес я тогда Дарье Платоновне. Очень радовался ошибке. Обязательно к лету спишемся и вместе махнем в вашу хваленую Комаровку».
Прислал фотографию: обзавелся бородой. Зачем, чудак?
«Не чудак, — ответил в следующем письме Середа. — Образину свою скрываю: минометный огонь малость поджарил, остались рубцы на лице».
Он же сообщил ветрогорский адрес Вадима Смагина. К Морскому окуню не тянуло.
Сам о себе подал весть Абдуллай. Связной был ранен в том же бою за Елгаву. О судьбе своего командира узнал от Середы.
«Ты, дорогой уртак Колосов, даешь ниткам из дерева, а я с Фатимой — из хлопка. Получилось, мы счас опять одна батарей. Езжай мой кишлак Сангардак пилав кушать, кок-чай пить. Увидишь моя кибиткам, а то скоро ему капут будет — построим дом с настоящим окнам и крышам».
Точно в воду канула Нелька. Послал запрос в Москву. Ответили: демобилизована, адрес неизвестен.
Не тянуло, не собирался к Смагину, а в субботний вечер взял да и зашел.