— А как удалить? — прерывает Даша. — Если, к примеру, у мужика что ни день, то печаль и забота. Может, земские доктора надумают по рецептикам денежки выдавать? Отводить хворь… А в Комарихе скотину купают, белье полощут, и из той же речушки воду пьют. Не выходит по-печатному.
На семь лет Даша младше, а подчас кажется, что с жизнью знакомит не он ее, а она его. Много ли времени прожито вместе, но что-то в Даше меняется — крепко и безоговорочно. Глаза ее не просто смотрят, радуются или грустят. В них родилась мысль. Какую титаническую работу проделывает ее мозг, чтобы одолеть, осмыслить поток новых впечатлений! Хочется постоянно объяснять, втолковывать ей то, что не до конца поняла.
Одного она никак не осилит: не осмелится сказать ему «ты». Он вроде ее и не ее.
— Чудачка, Дашурка. Понимаю, если говоришь мне «вы» в палатах или в школе сестер, но дома?.. Никак не вышибить из тебя этого… комаровского.
Чего «комаровского», не спрашивала. И даже думу отбрасывала, что он может произнести слово, которого ему не простит. Многого ему не объяснить. Не поймет, почему она отказывается уходить из хожалок; почему скрупулезно кладет — копеечка в копеечку — свое махонькое жалованье в ящик письменного стола возле докторских ассигнаций; почему отчитывается в домашних расходах — «мусорит мелочами мозги».
— Скучаешь по Комаровке? — спросил ее.
— А то как же! — Пошуровала красные уголья в топке. Жар обдал запахом большущих, не чета здешним, караваев ржаного хлеба. Вздохнула. — Тамочки теперь снег сгладил дороги, к избам не подойти. Люди тулупья повынимали.
— Не «тамочки», а там. Не «тулупья» — тулупы.
— Там… тулупы… — повторяет машинально, видимо привыкнув в школе сестер к поправкам Сергея Сергеевича как педагога.
Зборовский заметил: какое ни на есть — все «тамошнее» ей родней родного. Ужели места, где горе мыкают, дороги человеку?
Постепенно все дальше и дальше отходит от нее лапотная забитость. Пугливая, многотерпимая. А почему? Доктор загородил, защитил ее своими широкими плечами. Случись прежде, даже месяца два назад, очевидно, не осмелилась бы так вот, вдвоем, выйти на люди в город.
В «Экспрессе», куда Зборовский привел ее, Даша перехватывала язвительные взоры обывателей. Возможно, преувеличивала интерес к себе? Нарочито усмехалась — пусть примечают ее бескручинное лицо, пусть думают, будто ничто не задевает ее. В ту же минуту поймала на себе иной взгляд — два жала: дочка аптекаря. Может, зло этой барышне причинила? Может, здесь его судьба была?
— Что же вы, Сергей Сергеевич, не познакомите меня с вашей женой? — Так Арстакьян и сказал «с женой», не выразив при этом ничего такого, что могло бы смутить кого-либо из них. Сам протянул ей руку, первый из горожан, признавший Дашу. Говорил с ней как давний знакомый. Охотно, просто. И Даша не замкнулась, призналась, что в «Экспрессе» никогда не была и вообще не представляет себе, что такое иллюзион.
— Завтра жду вас у себя, — взял с них слово Арстакьян. — Никаких отговорок! Кстати, приехала моя жена. Вот такую жирнущую рыбину — усача из Саратова привезла, язык проглотите.
В гости? Даша растерялась. Не было навыка ходить по гостям. И все же пересилило любопытство, которого, как у всякой женщины, у нее не в обрез.
Все в квартире Арстакьяна показалось не явью, а продолжением вчерашней картины в иллюзионе. Бронзовые часы на полированной тумбочке, каждые пятнадцать минут вызванивающие музыку. Полуобнаженная девушка из мрамора. Ковры. В углу низенький столик с лампой под кружевным абажуром. Статная, с тонкими пальцами и грустными складочками в уголках губ, Августина Николаевна. Шелест ее шелкового платья. Белый костяной гребень в волосах. На столе — чашки чая, варенье и та самая рыбина, которую нахваливал Арстакьян.
Августина Николаевна, светловолосая, спокойного нрава, он — жгучий брюнет, кипяток. А в паре под стать.
Разговор вчетвером. Про всякую всячину. Арам Гургенович чудит. Вспоминает, как Тинка — так и называл жену Тинкой — варила варенье.
— Бухнула в таз с водой шесть фунтов клубники да три сахара. Варит, варит — не густеет: компот, а не варенье.
Даша смеется, на душе хорошо. Только руки прячет. На ночь смазывает их вазелином, чтобы кожа смягчалась, но нет, не быть ей такой шелковистой, как у Августины Николаевны.
Арстакьян скоблит ложечкой по дну розетки. Подхватывает размякшую ягодку:
— Что вы мне сказки сказываете, доктор. «На земском съезде много внимания уделяли медицинской помощи». «Строятся приюты для бездомных детей преступников». Лучше задайте себе вопрос, почему в России так много преступников? Кто в этом виновен?
Ягодка падает на скатерть. Августина Николаевна молча снимает ее салфеточкой.
— Россия, — продолжает он, — чем-то напоминает мне уснувшую в берлоге медведицу. Так и жди, зарычит. Не сомневаюсь, что изнанка мужицкой жизни вам, доктор, виднее. Правильно говорите: грязь, антисанитария, микробы… Но в жизни есть кое-что и позлее. Такое, которое видишь ежечасно простым человеческим глазом, а не в микроскоп.
Даша слушает внимательно, хотя не все ей понятно.
Арстакьян не унимается:
— Право, меня удивляет: отец ваш вел в Петербурге «дело семерых», а вы? В студенческие годы вас что-то волновало: сходки, высокие цели… а сегодня?
Зборовский встал: откуда он так осведомлен? Чего добивается? А сам? Что делает сам? Выручки от «Экспресса» и «Будильника» подсчитывает?
Так подумал, а вслух:
— По этому поводу вы меня и пригласили? Чтобы нотации читать?
Даша нахмурилась.
Хозяин укоризненно качнул головой и тут же добродушно усмехнулся. Попридержав ладонью плечо доктора, усадил его обратно:
— Не только поэтому. Я ясно сказал: хочу угостить усачом. Неужто не понравился? Позвал вас еще затем, чтобы ближе познакомиться. И… просить вас написать кое-что для «Будильника»! Хотя бы о сельских сестрах — дело у нас новое. Насколько известно мне, другой такой школы в губернии покамест нет. Вам близки уезд и эта школа. Вы душу в нее вложили… — подмигнул Даше, — и сердце.
— О нет, Арам Гургенович, не ждите, не напишу, — поддавшись его веселому тону, Зборовский улыбнулся. — Неужто считаете, что напечатанное в «Будильнике» кто-то принимает всерьез? Никогда я статьями не занимался. А если и попытаюсь, уверяю, ничего не получится. Увольте. Писатель из меня никудышный!
— То есть не граф Лев Толстой, не знаток русского деревенского быта Иван Бунин.
— Вот именно. Вы совсем не по адресу обратились.
— Редакции вольно самой, на свой вкус, выбирать корреспондентов. Не отказывайтесь, Сергей Сергеевич. Пусть в губернии пошевелятся, почувствуют, что мужик тоже человек.
Уступая энергичному натиску, Зборовский дал согласие.
Тем временем у Даши с Августиной Николаевной шел разговор о комаровских детишках. Корь, дифтерия, золотуха…
Глаза у Августины Николаевны сумрачны:
— Поля, леса, свежий воздух и — такой мор?
— Ничего тут диковинного. — Мыслями Даша ушла в сонную заснеженную Комаровку, в покосившиеся избы, к горемыке Проньке-дурачку. — Чему удивляться, ежели у иных матерей в груди ни капли молока… Богатые — те мамку, кормилицу подыщут, а бедные?
«Капля молока». Вот тема, которая тоже очень и очень интересует Арстакьяна:
— Дорогой доктор, было бы весьма желательно иметь ваше авторитетное суждение по поводу «капли молока».
Черт возьми, каким образом он разгадывает его замыслы? «Капля молока». Вот действительно то, о чем не хотелось бы молчать! «Капля молока» — так называют земские врачи учреждения для бедных, которые кое-где робко начинают создавать в помощь матерям, не имеющим грудного молока.
В передней Арстакьян напомнил:
— Итак, договорились, за вами две статьи: о школе сельских сестер — раз, о «Капле молока» — два.
— Вы очень настойчивы, редактор. Теперь я понимаю, как залучаете в свою газету авторов.
— Что ж поделать, приходится. Приходится заманивать то строгостью, то лаской…