Фельдшер провел в Комаровке сутки. Посулил вернуться на той неделе, как только уладит домашние дела. Так его и видели!
День ото дня солнце припекает все крепче и крепче. Что за вёсны в Комаровке — ух ты! Во всю мочь загалдели грачи. Потом пошел чернеть снег, все пуще, дружней. По обочинам и оврагам зажурчали ручейки. Потемнели лесочки, что поблизости раскиданы. Лишь кое-где белыми островками лепится снег. Заглянешь во дворы — кто телегу ладит, кто соху, а кто латает прохудившуюся крышу. Весна! Стоит под солнцем мужик и в небо ухмылку шлет.
Хорошие вечера пришли в Комаровку. Вроде взяли да насытили тебя до одури зельем мака. Или чьи-то сильные руки понесли тебя по чуть зеленеющим лугам, над лесочками. Гляди, какая она, неоглядная земля.
Весна! Однолетки Дашины, что брагой опоенные, заводят песни, шуточные и такие, что слезой прошибет. Почти каждая суженого имеет, а ежели не имеет, то в мыслях милого держит. Только от нее одной счастье бежит.
Одиноко стоит она у амбулатории и прислушивается к дальним голосам. Играет трехрядка, где-то тарантят, перекликаются бабы.
В этот четверг людей принимать было некому, доктор не приехал. Тех, кто прикатил на лошадях, отослала на соседний фельдшерский пункт — в Мушары, других сама, как смогла, обслужила: кому порошки дала «от живота», кому мазь «от ревматизмы», капли глазные, кого перевязала. И сейчас вот душа не на месте: сохрани бог, не то дала, повредила человеку.
— Стой, фершалша! В аккурат мне требуешься! — бежит к ней Агриппинин Василий. Взопрел. Рубаха изодрана. Придерживает рукой обнаженный локоть, а сквозь пальцы сочится кровь. Войдя в амбулаторию, побледнел, обмяк. Даша подхватила и уложила его на скамейку в передней. Смочила комочек ваты нашатырем и ткнула к носу — отвернул голову. Снова поднесла — очухался, сел и задорно подмигнул.
— Опять озоруешь, Василий?! Народ мутишь втихаря на лесопилке?
— Вранье, Дашенька!
— Не вранье, знать, коль весть дошла.
— Выдумка! А то, что хозяин три шкуры дерет с народа, всяк скажет.
— Допрыгаешься, дурень! В острог дорожку протаптываешь… А кровь эта с чего у тебя?
— Сучком распорол, — сказал, дурачась, но тут же скривился.
Внезапно вошел Кучерявый. И хотя не было греха в том, что Даша перевязывала обнаженное плечо парня, она безотчетно отпрянула. Староста прошелся вдоль половиц неторопливо, по-хозяйски. Старший сын его Ефим, хоть и ростом в отца, а вот нет у него такого твердого шагу.
— Чего спужалась, докторица? — добродушно хохотнул Кучерявый. — Валяй лечи!
Проворно начала закатывать бинтом плечо: вокруг, вокруг, крест-накрест… Ухватила зубами конец бинта, потянула его пальцами и рассекла вдоль. Может, не такой он, староста, худой человек? Это Кучерявиха злющая, ни дна ей ни покрышки. Хотя в последнюю пору и она терпимей стала относиться. Потому ли, что «фельдшерова сиротка» наделяет ее мазями? Или для какой другой корысти приглядывается? Кучерявого в Комаровке побаиваются, а его бабу люто ненавидят.
Даша завязала марлевые хвосты узелком. Взглянула на повязку, потом на старосту: умею-де?
Василий поднялся, озорно приобнял ее и вышел.
Кучерявый заглянул в открытую дверь приемной комнаты, приподнял зачем-то пальцем сосок подвесного рукомойника и вытер о штанину мокрую ладонь.
— Где ж мужички твои хворые?
— У всех враз болести посняло, как пронюхали, что я за лекаря. А про фершала не слыхать чего?
— Не слыхать. А тебе… с новым охота быть? Аль как?
— Ежели возьмет в помощницы — останусь.
— А ежели не захочет?
— Тогда уж в город подамся. В няньки, в прислуги. Руки мои никаких трудов не страшатся.
— Не страшатся-то ладно, да только, дочка, без рекомендателя ни одна барынька не возьмет. Там, не знаючи человека, не очень-то!
На ресницах Даши застряли слезинки.
— Не тужи, девка. — Кучерявый погладил ладонью ее спину. — В обиду не дадим. Прокормим, да и замуж еще пристроим.
Сумерки мигнули разок-другой и темным пологом прикрыли село. Одиноко задумалась на пригорке деревянная церквушка. В полутьме разговор докучлив, тяжел. И болтать неохота и прогнать не прогонишь: больше тебя хозяин здесь староста.
Лица его не различишь. Стоит пригнувшись. Бубнит, бубнит чего-то. Шагнул и — в голову не могло прийти такое — всем грузным телом своим привалил ее к стене.
— Молчи, Дашка.
Возле самого лица крупные зубы его, вкось и вкривь — точь-в-точь ломаный частокол. Рванулась от него и вмиг — к окну:
— Не Дашка я тебе, а Дарья, — запальчиво вздернула голову. — Вот высажу стекло и улицу кликну!
— Дура! Нешто я… Дура и есть! — ругнулся Кучерявый, не смея, однако, снова приблизиться. — Ну чего взъерепенилась? Чего орешь-то? — Нахлобучил поглубже шапку и уже тише, примиряюще, бросил: — Доброй шутки, девка, не понимаешь. — Ткнул ногой дверь, вышел.
О том, что произошло у нее со старостой, Даша утаила даже от Настеньки, хотя та перед ней открывалась во всем. Почему не рассказала? Или девичий стыд оказался сильнее? Или чутье подсказывало: так лучше? Одного не могла понять: почему Настенька, которой в этой семье все опостылело, не уходит? Ефим? Пошто привязалась к нему? За какие такие хорошести? Ведь без характеру он.
Многого не понимала Даша. Она еще не любила и жила в смутных надеждах, а Настя, хотя и любящая, но беспомощна, в семье свекра как негожая ветошь. Что могла сделать Настенька — пристегнутая, замужняя?
Прибывший в Комаровку Зборовский пришел в амбулаторию прямо от старосты, у которого после смерти Андреяна теперь останавливался. Даша подала халат и молча стала завязывать на его спине тесемки. Потом так же молча раскрыла амбулаторный журнал.
Доктор мыл руки, мурлыча песенку, — не понять какую.
Прием подвигался быстро. Даша вызывала больных, которых успела сама записать до прихода доктора.
Помогала им разуться, раздеться, меняла инструменты, бинтовала.
— Подержи! Шпатель смени! — поминутно обращался к ней Сергей Сергеевич. И если случалось назовет ее не по имени, а по привычке сестрицей, удивление сменялось у нее каким-то новым, незнакомым чувством уважения к себе, сознанием того, что, пожалуй, могла бы быть не тем, кто она есть. Сестрица. Так называют ту, которая всегда между доктором и больным.
— Что же ты? — Окрик Зборовского мгновенно возвращает к действительности. Ему и невдомек, о чем размечталась помощница. Сидя за столом, он листает амбулаторный журнал и попутно справляется о больных, прежде бывавших у него.
— Помнишь, Даша, ту женщину… почему не приехала в больницу?
— Какая?
— Да та, у которой зимой еще саркому определил?
— Марфа Воробушкина?
— Да. Что с ней?
— Известно что: померла. Поначалу по шептуньям ходила, столетник прикладывала, потом сдуру полоснула серпом желвак.
Юношеские, дерзкие замыслы. Сколько хороших напутствий давали петербургские коллеги, провожая его в земство. Говорили о высоком призвании служить простым людям, о Пирогове, Сперанском, о широком поле деятельности для врача в деревнях. Говорили… говорили… А здесь по сей день заразных больных не отделить от здоровых. Эпидемия за эпидемией. Хоть бы один барак построили! Земская медицина — силища?.. А на весь уезд всего четыре врача. На несколько волостей — один фельдшер. Зато знахаркам раздолье… Не уподобился ли сам он Дон-Кихоту, ломавшему копья о мельничные крылья?..
Народ ли к теплу поокреп, но больных сегодня оказалось поменьше, освободились ранее ожидаемого. Сидя на единственном стуле — а то все табуреты да скамьи, — доктор от нечего делать просматривал амбулаторный журнал.
Старые записи, сделанные Андреяном Степновым. Как, однако, грамотно, как правильно выписывал он по-латыни рецепты. Малознающие, невежественные фельдшера, особенно ротные, вернувшиеся из солдатчины, вели себя с апломбом и без зазрения совести брали поборы с больных. Осев на своих участках, быстро обстраивались, разводили всякую живность. Не то что комаровский Андреян.