— А что же стало с обещаниями этих инглизов и американцев? — поинтересовалась Заруи.
— Все еще обещают.
— Ты знаешь, сколько раз я иголкой материю протыкаю, столько и приговариваю: «Вот так чтоб игла вонзилась в глаз того, кто эту войну затеял». Давай уж материю.
— Возьми, сестрица, на. А эти твои слова передам моему Габриэлу, пусть порадуется и товарищам расскажет: вот, мол, как в тылу работают и думают наши советские люди!
— Пиши, душа моя, пиши! — согласилась Заруи, забирая охапку выкроенного обмундирования.
Мастерская наполнилась рабочими и работницами. Закипела работа ночной смены. Дело спорилось в руках Михрдата, он охотно помогал товарищам и время от времени умел подбодрить их шуткой и похвалой. Радуясь воодушевлению старой работницы, он решил обязательно рассказать о ней Сатеник. Может быть, рассказ этот хоть немного ободрит его болезненную жену, подавленную горем и разлукой с сыном. Ему казалось, что если бы Сатеник не была такой слабосильной, если бы она работала на фабрике или хотя бы на дому, эта работа отвлекала бы ее от тяжелых мыслей. Михрдат всегда остерегался малейшим словом или взглядом причинить лишнее огорчение Сатеник или навести ее на мысль, что ее болезненное состояние удручает его. Он делал так не только по своей доброте. Михрдату казалось, что этим он выполняет безмолвный наказ сына. Недаром же Габриэл в письмах больше всего говорил о матери… «Отец, не позволяй маме плакать. Она любит, когда ей читают или пересказывают книги. Я знаю, что ты очень занят, но все-таки постарайся хоть изредка читать ей какую-нибудь из моих книг…» А то Габриэл прямо обращался к матери: «Бесценная моя мама, родная моя кормилица! (Габриэл знал, что это слово очень нравится матери.) За меня не беспокойся, мне здесь очень хорошо, и товарищи у меня чудесные. Тот, кто сражается за высокое и хорошее, с тем ничего плохого не может случиться, так что будь совершенно спокойна!»
Вспоминая подобные письма, Михрдат то пересказывал их на память, то снова читал вслух, чтоб подбодрить жену, но чувствовал, что Сатеник не надеется на свидание с сыном и ничто уже не привязывает ее к жизни.
По окончании смены Михрдат, не дожидаясь первого утреннего трамвая, заторопился домой пешком. Он с минуту постоял в садике, полюбовался восходящим солнцем, пышно распустившимися деревьями и кустами, своим ключом открыл дверь и вошел в дом. Несмотря на усталость, он по привычке сперва умылся и уж потом вошел в спальню. Обычно при его появлении Сатеник приоткрывала лицо, слабым голосом окликала: «Михрдат, вернулся, да?» Затем она снова натягивала одеяло на голову (она спала так и зимой и летом) и умолкала, даже не дождавшись его ответа.
Но сегодня Сатеник не сказала своих привычных слов, не шелохнулась под пикейным одеялом. Михрдат мысленно порадовался: «Ну, слава богу, наконец-то крепко уснула! Это хороший знак, может, сон хоть немного подкрепит ее…» Он осторожно разделся и улегся на свою кровать. После трех-четырех часов сна Михрдат обычно вставал хорошо отдохнувшим, работал в саду, ходил на рынок а выполнял все работы по дому. Он не позволял Сатеник заниматься хозяйством. За последний месяц болезнь сердца совсем подкосила ее здоровье.
Улегшись, Михрдат думал о своей беседе с Заруи, о письме, которое должно было прибыть в тот день от Габриэла, о том, как он постарается подбодрить и развлечь Сатеник. Он закрыл глаза, но почувствовал, что ему не уснуть. Осторожно протянул руку, чтоб откинуть одеяло с лица жены, но на полдороге отдернул руку: «Нет, пускай выспится, сон под утро сладок!» Он повернулся на другой бок. «А Габриэлу напишу, что мать, мол, понемногу свыкается с твоим отсутствием».
Несмотря на усталость, сон не приходил. Он снова повернулся лицом к жене и решил на этот раз непременно откинуть одеяло с лица Сатеник и обменяться с нею хотя бы одним словом.
— Сатеник, — тихо окликнул он, осторожно откидывая одеяло с лица жены, — как ты крепко… — и застыл с протянутой рукой.
Сатеник лежала, скрестив руки на груди и поддерживая ими карточку Габриэла. Лицо ее было спокойно. Михрдат долго плакал, обнимая бездыханное тело жены.
— Снова один!.. — вырвалось у него с болью.
Глядя на застывшее лицо жены, он чувствовал, как тяжело будет ему написать Габриэлу. Что сказать сыну? Наклонившись над Сатеник, он несколько раз поцеловал ее, тихо повторяя:
— Это — за меня, это — за Габриэла…
Глава одиннадцатая
АШХЕН ДАЕТ ПОЩЕЧИНУ
В обеденный перерыв Ашхен забежала домой из госпиталя перекусить и отдохнуть. Она была спокойна за Тиграника — он теперь до вечера оставался в детских яслях.
Почтальон принес ей сразу восемь писем, и Ашхен, с забившимся сердцем, нетерпеливо вскрывала одно за другим: два от Тартаренца, одно от Берберяна, одно от Нины, одно от Гарсевана и по одному от тех бойцов, за которыми она ухаживала: Грачика, Игната и Вахрама. Во всех письмах по-разному говорилось одно и то же — что все благополучно добрались до места назначения и рвутся в бой. Письма мужа Ашхен перечитывала несколько раз: ей хотелось уяснить себе, насколько он свыкся с новой обстановкой. Но из посланий Тартаренца трудно было что-либо понять, настолько неопределенно были они написаны. Отчетливо повторялось одно — опасения за то, как Ашхен будет вести себя без него. Читать это было неприятно, но она пересилила себя, тут же присела за стол и написала ему приветливое письмо. Лишь после этого она взяла в руки письмо Берберяна.
«Дорогой друг, — писал Мхитар, — мои бойцы, за которыми вы ухаживали в госпитале, рассказывают прямо легенды о вас. Мысль о вас воодушевляет их. Буду очень признателен, если вы найдете время и возможность ответить им. Вы все время представляетесь мне в вашем белом халате, повязанная косынкой с красным крестом, с задумчивым, а иногда и сердитым лицом…»
Ашхен чувствовала, что Берберян старался писать сдержанно и что это давалось ему не легко. В заключение Мхитар повторял свою просьбу иногда навещать его мать, чтобы она не так чувствовала свое одиночество.
Наскоро поев, Ашхен села писать письма. В дверь постучали, и в комнату вошел Заргаров.
— Здравствуй, Ашхен-джан! — провозгласил он.
Ашхен покоробило от его фамильярности. Она очень сдержанно поздоровалась с ним и предложила присесть. Она помнила свое обещание: если окажется, что Заргаров действительно порядочный человек, как полагает Тартаренц, изменить к нему отношение.
— Да, чтоб не забыть, Ашхен-джан: я получил письмо от Тартаренца! Ах, и ты получила?.. — слегка разочарованно продолжал Заргаров. — Ну, дела его идут хорошо, много знакомых… Да, месяц кончается, Ашхен-джан, дай твои карточки — отоварю в нашем распределителе.
— Спасибо, я уже получила большую часть продуктов.
— Э-э, за что благодарить! Я знаю, ты сильно занята. А я — сама знаешь, связи у меня большие — получу все лучшее и без очереди.
Чтобы положить конец этому разговору, Ашхен сказала, что, может быть, даст ему карточки в следующем месяце, а сейчас надобности нет. Заргаров тревожно шаркал ногами: нет, не хочет понять его эта женщина!.. С минуту помолчав, он продолжал:
— Вот снова осложняется положение — слыхала о новом направлении?.. Они уже у Сталинграда, а на Кавказском направлении — около Краснодара… А еще только август, вся зима впереди!.. Невесело на душе… А тут еще навязали мне на голову броню! Честное слово, Ашхен, Тартаренц не так объяснил все тебе, а я не захотел вмешиваться… Ведь сколько раз обращался, чтобы взяли обратно броню, объяснял, что не могу оставаться в тылу, когда там нужны люди… Чем я не политработник? А все отказывают!..
Ашхен в душе не очень верила этим словам. Но Заргарова подбодрило то, что Ашхен по крайней мере слушала его; наскоро пригладив напомаженные редкие волосы, он продолжал с жаром:
— Но раз говорят «оставайся», — я подчиняюсь: вероятно, так нужно. А злые люди начинают сплетничать. И ведь другие, что расшибались в лепешку, лишь бы заполучить броню, живут себе спокойно, и никто о них не говорит. Вот хотя бы этот товарищ Асканаза… Может быть, слыхали о нем? Гаспар Гаспарович. Хорохорится так, словно без него весь тыл развалится!