Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я бросился из комнаты, не сознавая — куда и зачем. В коридоре наткнулся на Анну Ивановну и хотел крикнуть ей: «Кровь, кровь!» Но голоса своего не расслышал, хотя Анна Ивановна, видно, поняла меня и тотчас побежала к больной. Я не мог сойти с места, стоял как безумный посреди коридора и смотрел куда-то вперед. Лишь после того, как весь дом был на ногах и соседи, волнуясь, поспешили в комнату, где лежала Соня, побрел туда за ними и я.

Теперь там все уже было по-иному: покойнице закрыли глаза и она лежала, спокойная, очень спокойная. Никогда не подумал бы я раньше, что она может до того спокойно лежать при стольких людях, собравшихся вокруг.

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

2 августа

Сегодня, как и вчера, снова пришел к морю. Все существо мое исполнено удивительной легкости; я иду и чуть ли не оступаюсь порою, потому что, обуреваемый блаженной нежностью, боюсь раздавить червяка или помять былинку, словно я хожу среди существ, себе подобных. Ложусь на разостланный плащ; светит солнце, под плащом шуршит галька, отшлифованная волнами. Тихое счастье струится в душу: я жив, я чувствую, существую.

А она? Почему нет ее на свете? Да, да, почему? Вчера еще цвел цветок, а сегодня завял? То ли я, неосторожный, виноват в этой смерти, то ли кто-нибудь другой потоптал его, а может быть, он погиб лишь оттого, что такая доля его: родиться, вырасти, процвесть и увять. Нет, ничего я не знаю и не хочу знать. Зачем это знание, если мне хорошо, если хочется кричать от радости, если все во мне пронизано счастьем: вызволен, спасен! Простираю над головой словно для молитвы сложенные ладони и, не отдавая самому себе отчета в сказанном, твержу:

— Господи, за что такая радость? За что?

С какой же стати нужно мне поминать бога? Не уверовал или я, как это часто случается с грешниками и страдальцами? Но ведь вместо господа я могу воззвать и к природе, могу преклониться перед цветущей розой и багрянцем рассвета, могу простереть руки к ночному звездному небу и морским волнам, что блистают в солнечных лучах, могу обратить взор к парусам, белеющим вдали, и птичьей пролетающей стае. Бабочка, порхая, садится на стебелек позднего цветка, и радость моя порхает с нею; ласточка-береговушка орошает водою крылья, а мне чудится, что кто-то освежает влагой мои запекшиеся губы; аромат роз ветер несет по морскому простору, и море благоухает, и волны цветут розовым цветом. Тихие звуки плывут по вселенной — как будто и прав был Антон Петрович со своею космической музыкой.

Лежа поворачиваюсь на бок и вижу высокую чинару, у подножья которой укрылась низенькая скамья. Было время, когда именно там я стоял возле Сони, сжимая в дрожащей руке распускающийся бутон.

Виден мне отсюда и край того взгорья, где она однажды засмотрелась на море. Чуть склонив голову, словно цветок на гибком стебле, полуоткрыв тонко очерченный рот, Соня казалась надломленной и нежной. Когда же все это было? Давно, кажется, еще в те дни, когда…

А теперь я раскинулся на гальке у самой воды и счастлив: лежу под жарким солнцем, ощущаю прохладное дыханье моря и любуюсь игрою слепящих лучей. Думы же мои уносятся на север, где меня дожидаются чьи-то глаза, в которых столько доброты и участья. И там, на севере, у покоса или в ольшанике растет «виноград» и по сырому, мокрому мху цветут перелески. Стоит закрыть глаза, и кажется, что не волны шелестят рядом, а смолистый сосняк, чей сладкий запах забирается в ноздри. Мерещатся толстенные красноватые стволы и между ними высокое плоское болотце с тремя-четырьмя кривыми деревцами. Сколько раз, бывало, когда я вел суровую тяжбу с людьми, богом и судьбою, вспоминался мне родимый край. Порою отчаянье сжимало горло, безнадежность вгрызалась в грудь, мутило равнодушье, порою я терял веру в добродетель, в торжество правды, мне казалось, что жить ни к чему, что искусители и злодеи по-кошачьи подстерегают меня за каждым углом. И всегда в ту пору я думал о вас, болотные мои сосенки. Как ни трудно приходится вам, а вы растете себе да растете!

Сейчас я лелею одну лишь думу — о родном доме. И радуюсь больше всего тому, что скоро поеду домой. Доктор считает дни моего выздоровления, а я веду счет часам — скорей бы оправиться настолько, чтоб выдержать утомительную поездку.

Далеким прошлым всплывают в памяти события минувших дней; как будто давным-давно свершились они, — задолго до начала теперешней моей жизни. Я вижу в этом прошлом гнетущее оцепенение, муки совести и жгучую боль. Я вижу и чувствую, как свинцовая пустота томила грудь, как терял силы и угасал человек, как боролся он против беспощадного времени.

На меня смотрит небольшой черный револьвер, он становится какой-то эмблемою избавления от мук. Сурово поблескивает холодное стальное дуло. Наверное, так же блестят змеиные глаза, уставясь на певчую птицу. От этого взгляда она перестает петь, забывает о птенцах в гнезде; ей, как зачарованной, не оторваться от манящего блеска. Птичьи лапки отпускают древесный сук, никнут бессильные крылья, и щебетунья валится в открытую пасть, от которой нет спасенья.

Вижу себя стоящим на веранде, когда мимо движется похоронное шествие. Я не пошел за гробом, боясь потерять самообладание и оскорбить участников шествия: они ведь только кичатся своей сентиментальностью, только кокетничают состраданьем; обилием слез и вздохов они стараются заслужить одобрение окружающих и этим похожи на плакальщиц, которые ждут, что их наградят за проявление скорби. Они проводят Соню в могилу, набросают свежих пахучих роз, вытрут глаза и поспешат домой, чтобы заняться повседневными мелочами, словно все остальное по-прежнему в полном порядке. Они отправятся, как обычно, на прогулку, сядут в определенное время за обеденный стол и вечером, когда положено, пойдут спать. Они облегченно вздохнут: кончилось это неожиданно нагрянувшее беспокойство. Полицмейстер, лежа на кровати, прижмет к животу свою починенную двухрядку и сыграет ту же самую единственную польку.

Я стоял, пока похоронное шествие, бредя по извилистой дороге, не скрылось за косогором. Порывы ветра донесли оттуда церковное песнопенье, звонкие, словно серебряные голоса певчих-мальчиков звучали еще в ушах, когда я, покинув веранду и вернувшись в комнату, подошел к постели. Я хотел, чтобы на меня снова повеяло Сониным прикосновением, которое ошеломило меня и побудило прервать последнее волоконце жизни.

Что еще запомнилось мне в тот миг: поют мальчишеские тонкие голоса и слышится запах, от которого гаснут силы. Он-то и заставил меня вломиться во врата вечности.

Теперь я частенько опускаю руку себе на грудь, чтобы отыскать на ней небольшое розовое пятнышко. Стоит коснуться пятнышка, и меня пробирает какая-то внутренняя щекотка, неизменно вызывающая улыбку. Если сдвинуть два зеркала, то на спине можно увидеть красноватую полоску, длиною в несколько дюймов — след хирургического ножа. Лишь эти две отметины могут подтвердить все, что произошло со мною: это единственная память о любимой, ушедшей навеки и незабвенной. Впрочем, у меня есть еще книжка, где на страницах сохранились слабые метки от нажима ногтем. Мне страшно, что они сотрутся; их бы глубже вдавить в бумажные листы. Книжка хранит и сухие цветы жасмина — целую ветку. Но я не помню, кто их заложил туда. Может быть, любимая, а может быть, сам. Всякий раз, когда размышляю над этим, рука тянется к розовому пятнышку на груди, и, тихонько улыбаясь, я спешу убедить самого себя: конечно, это Соня заложила в книгу цветы. Ну, а хоть бы и я. Ведь все-таки она…

— Хороший выстрел, — пошутил однажды молодой врач, когда жизнь моя была уже вне опасности. — Полсантиметра бы ниже — и каюк!

— А вы лечили еще лучше, — ответил я, желая сказать ему что-нибудь приятное.

— Схватиться со смертью — это заманчиво.

— Желаю вам удачи в таких схватках. Тысячу спасибо за все, доктор, больше, увы, ничем не богат.

Мои слова шли от сердца, глаза врача потеплели, и он, продолжая разговор, отвернулся, очевидно, чтобы не выдать волнения.

70
{"b":"850231","o":1}