— Чего же вы хотите? Бесконтрольности? — перебил Дмитрий Дмитриевич.
— Доверия. Ведь мы люди известные, надежные, такие есть у вас во всех учреждениях, на всех строительствах. Мы приходим со школьной скамьи и остаемся при своем деле до смертного часа. Вы нас знаете, так верьте нам! Дайте нам самим использовать материалы, время, средства. Не суживайте рамки наших возможностей. Не допекайте мелочным контролем. Ведите его по большому счету. У меня за прошлый год четыре выговора. Я их не боюсь. На работе это не отражается. Но ведь выговор мне не должен быть вашей защитной отпиской. И не должен быть мне безразличен. Иначе какой в нем смысл?
Зазвонил особый телефон. Дмитрий Дмитриевич сразу внутренне и внешне подготовился к разговору. Он отвечал коротко, голосом сдержанным и деловым. В середине разговора густо покраснел, попытался прорваться со своими доводами и раза два торопливо, теряя тональность разговора, вставлял:
— Мы к этому не совсем подготовлены…
Потом еще:
— Это выше наших возможностей.
А потом только:
— Хорошо… Хорошо…
Положив трубку, он посидел с отсутствующим взглядом, закурил, будто приводя в порядок свои мысли. И наконец встряхнулся:
— А выговор вы все-таки получите.
Георгий кивнул:
— А как насчет теплоцентрали?
— Своим чередом, — уклончиво ответил Дмитрий Дмитриевич.
— А поселок?
— Я ничего от вас на этот счет не слышал и не знаю.
— Так что же мне делать?
Умные серые глаза Дмитрия Дмитриевича сощурились:
— То же, что и до сих пор, я думаю.
— Отлично, — сказал Георгий. И, покосившись на начальственный телефон, наклонился над столом: — Знаете, что такое обмен мнениями с начальством? Это когда приходишь к нему со своим мнением, а уходишь — с его.
Чистой рубашки не было. Георгий растерялся. Две чистые рубашки всегда лежали в его чемодане, и зачастую, отправляясь в командировку на два-три дня, он привозил их домой нетронутыми. А сейчас не было ни одной. Эвника про них забыла. Для чего он тогда вообще вез этот дурацкий чемодан? Мятая сорочка явно не подходила для посещения театра. Игренькова утром перевели в общежитие, и сейчас Георгий готов был пожалеть об этом, хотя вряд ли у Игренькова нашлась бы запасная рубашка, да и размер не тот. Георгий вспомнил, что в вестибюле ему за ночь намозолил глаза плакат: «При гостинице имеется бюро добрых услуг». Что они делают в этом бюро?
Георгий набрал номер.
— Вас слушают, — ответил девичий голос.
— Можете срочно раздобыть и доставить мне в номер чистую белую сорочку?
— Что-что доставить?
— Мне нужна мужская сорочка сорок второго размера.
В трубке хихикнули, потом сказали «минуточку», и с Георгием заговорил другой, уверенный женский голос:
— Что вам угодно, гражданин?
Георгий повторил свою просьбу.
— Мы не универмаг, — сказала женщина, — мы этого не можем.
— Что вы можете? — спросил Георгий.
— Вызвать такси, доставить вещи на вокзал, устроить вам экскурсию по Москве…
— Спасибо, — сказал Георгий, — я непременно этим воспользуюсь.
Нет белой рубашки. А, в конце концов командировочному человеку простительно. Он не дома.
Зажужжала электрическая бритва. Времени оставалось в обрез. Нарядные женщины уже кончили работать и торопятся в театр. Варвара Петровна, умница и красавица, будет ждать Георгия. Думать об этом приятно. Особенно теперь, когда он с ее помощью везет домой тридцать импортных тепловозов.
В дверь постучали. Коридорная сказала:
— Вам телефонограмму передали из министерства. Может быть, я что-нибудь не так записала…
У нее был смущенный, почти виноватый вид. Георгий взял белый листок.
«Скончалась бабушка Заруи хороним завтра соседи».
10
К затоптанному полу прилип большой коричневый лапчатый лист. Эти листья обреченно слетали с деревьев, настилались на землю, и от них в воздухе стоял горький, сырой запах осени.
И в большом опустевшем павильоне, едва из него вынесли утварь и посуду, едва опрокинули столик на столик, сразу запахло сыростью и запустением.
Нина огляделась вокруг. Ничего не осталось. Все подсчитано, взвешено, вывезено, сдано. Закончился сезон павильона-закусочной. Не бог весть с какими прибылями, были годы и повеселей, так сказали в курортторге, но и без особых убытков.
Списали актом два десятка ложек и вилок, положенное количество посуды, электрическую плитку, четыре клеенки. Прогоркло два кило масла, испортилось три кило колбасы. Кладовщик заодно подкинул несколько вздутых банок консервов. Это все тоже списали. Бухгалтер Мария Павловна вздохнула, но милостиво согласилась: «Такое ли еще списывали!» Неизвестно, куда делась сотня яиц. Их стоимость вычли из Нининой зарплаты. «Без этого не бывает», — сказала та же Мария Павловна.
Ну что ж, Нина не была уже больше «телком». Она научилась правильно, с пеной разливать пиво, освежать в духовке черствые булочки и пирожки, омолаживать сыр, заворачивая ломтики в мокрую салфетку и держа над паром. Научилась заставлять расплачиваться пьяных, правильно составлять отчетность, ладить с кладовщиком.
И вот кончился сезон.
Мардзият стояла у дверей, как всегда молчаливая и спокойная. С ней Нина доработала лето. Мардзият делала свое дело не торопясь, не утруждая себя. Пол мыла при помощи швабры, не добивалась хрустального блеска посуды, не крахмалила полотенец. Не было у Мардзият потребности превращать каждое повседневное дело в творчество. Много раз Нине хотелось вырвать из ее рук тряпку, выскоблить пол до медового цвета, перемыть посуду речным песком, протереть мутные стекла.
Но в тот день, когда Кочетков вместе с Тасей вошли в павильон и сели за столик, Нина вполне оценила свою помощницу.
Тася дважды потребовала, чтоб ей переменили стакан: «Да вы ж мне опять грязный подали…»
Кочетков заявил, что ему недовесили колбасу: «Интеллигенцию здесь развели, понимаешь… Подайте жалобную книгу».
Тогда Мардзият подошла к ним плавным мелким шагом, сказала Кочеткову несколько слов и буквально вывела его. Он шел к двери, подчиняясь движению ее маленькой руки. На Тасю Мардзият даже не взглянула и стакана ей больше не подала.
Она вернулась и встала у стойки с прежним невозмутимо-задумчивым видом.
— Что ты ему сказала? — не выдержала Нина.
— Он знает, — уклончиво ответила Мардзият. — Если я развяжу язык, ему совсем плохо будет.
А потом, когда посетители разошлись, объяснила негромко, не глядя на Нину:
— Если человек немецкий сапог целовал, как собака немцу в рот смотрел, из его рук хлеб жрал, что такому человеку будет?
— Кочетков? — спросила Нина.
— Водку немцам таскал, девчонок приводил, дорогу немцу показывал. Наш дом рядом стоял. Я все видела.
— Судить его надо, — убежденно сказала Нина.
— Судить, — повторила Мардзият, — а у него внуков шесть. Жена горевать будет. У дочери на работе неприятности могут быть. Внуков его задразнят. Не хочу. Устала я, Нина, видеть, как люди плачут.
Отношение к деньгам у Мардзият было особое. Если у человека не хватало на кружку пива одной или двух копеек, она ему пива не отпускала, а как-то нашли на полу под столиком мятую трешницу, так побежала за два километра на базу, шоферов спросить, не потерял ли кто деньги. За квартиру с удовольствием получала с Нины пятнадцать рублей, а Гаянке повесила на шею старинное ожерелье из маленьких золотых чешуек и равнодушно пожала плечами, когда Нина запротестовала против такого дорогого подарка. Гаянка ревела и вернуть ожерелье не соглашалась.
— Это же чи-сто-е золото! — кричала она, рыдая.
Пришлось отдарить Мардзият нарядным бельевым гарнитуром.
Жить с ней было легко. Она не вникала в оттенки Нининых настроений, не проявляла ни заботы, ни чуткости. А ее дом — большая комната с кирпичной печкой и вмазанным окном — был для Нины убежищем и спасением. Здесь она жила как хотела, не улыбаясь, не благодаря. Дети ходили в школу. Дрова распилены и сложены. Картошка недорого куплена у семьи, переехавшей в Пятигорск.