— Ничего, спасибо, — едва промолвила Анна Николаевна.
Она понимала, что ей надо улыбнуться, но другие чувства — удивление, любопытство, волнение — были так сильны, что улыбка то и дело соскальзывала у нее с лица.
— Я вас проведать пришла, — сообщила девушка. — Значит, сейчас здоровье у вас хорошее?
— Какое там здоровье…
Девушке предложили стул, и она присела на краешек, не зная, о чем говорить и не слишком тревожась наступившим молчанием. Отсидев несколько минут, она, видимо, решила, что программа выполнена.
— Ну, поправляйтесь. Вы Саше скажите, что у вас Мая была. Меня Мая зовут.
— Алик он, — тихо возразила Анна Николаевна.
— Это сейчас имя не модное. Мне больше Саша нравится. Я с ним так и договорилась, что буду его Сашей звать.
Она попятилась к двери, приветственно поводя выпяченной ладошкой, и бочком выскользнула из палаты.
— Какая хорошенькая! — высказалась Наташа. — И розы такие чудные принесла! Это вам к ней надо приглядываться?
— Кто их разберет, — еще не очнувшись, ответила Анна Николаевна.
— А как же цыганка?
— Ох, не знаю я ничего. Ничего мне не известно.
— А мне девушка не понравилась. Пришла, поглядела, и все. Ни к чему рук не приложила, — сказала Зоя.
Она представила себя на месте этой девушки. Цветы были бы поставлены в банку с водой, в тумбочке был бы наведен порядок. Зоя попробовала бы расчесать волосы Анны Николаевны, которые давно свалялись в войлочный шарик на затылке, да мало ли чем можно было помочь одинокой, беспомощной женщине!
Но материнское сердце встало на защиту сына.
— Да нет, вроде ничего девочка. Обходительная, беленькая.
Варвару, видно, где-то разыскали. Она явилась, держа на весу тяжелую серую руку:
— Черти проклятые… Полон город капусты, а щей сварить не могут. Опять кондер крупяной притащили.
— А на второе что? — поинтересовалась Наташа.
Варвара ей не ответила.
— Твой на лестнице сигаретки смалит, — сообщила она Зое. — И смалит, и смалит одну за другой.
«Нет чтобы скорей прийти, успокоить», — подумала Зоя. Она не волновалась. Просто ей снова стало тяжко лежать, тяжко сидеть, и неизбежность, безысходность этого положения вызывала желание закричать, сбросить одеяло, разбить поильник… Но она обуздывала себя каждый миг, из которого складывались минуты и часы, ведущие к выздоровлению.
Широкая улыбка Леонида должна была сразу объяснить Зое, какой хороший, обнадеживающий разговор был у него с профессором. Но она знала своего мужа и видела черное дно в его глазах.
— Я тебе даю честное слово, Зоенька, он сказал: как ходила, так и будет ходить. Он сказал: операция несложная, все будет в порядке.
— А еще что?
— В общем, больше, по существу, ничего. Честное слово. Главное — будешь ходить. Это он твердо сказал. И вообще все будет хорошо. Ты не волнуйся и ни о чем не думай.
— Принесешь мне завтра чашку, ложки — столовую и чайную. Только не серебряную, там у нас простые есть. Мыло в мыльнице, зубную пасту…
Он вынул записную книжку, перестал улыбаться, и Зоя увидела, каким сосредоточенно-несчастным стало его лицо. Но она не пожалела его напоследок.
— Ты понимаешь, что тебе не придется больше ходить в библиотеку. Сережу нельзя оставлять по вечерам одного.
— Я не буду больше ходить в библиотеку, — торопливо сказал он.
И Зоя закрыла глаза, потому что сейчас ей больше не надо было никаких обещаний и заверений.
Разнесли обед.
Закрыли дверь.
— И день кончился, — вздохнула Галина, — теперь до ночи, пока градусники ставить, никто к нам не войдет.
— А хорошо бы в каждой палате стоял телевизор, правда? — сказала Наташа.
8
Из кабины уличного автомата Леонид Сергеевич позвонил к себе в институт. После разговора с доктором он не смог бы толком рассказать, что произошло.
— Жену сшибла машина, — сообщил он секретарше, — она в больнице. Сегодня я не приду.
Он вышел из будки обессиленный. Еще предстояло встретить Сережу, который вот-вот должен вернуться из школы. Его надо было накормить, и Леонид Сергеевич надеялся, что обычные отвлечения, связанные с едой, посудой, приборкой, помогут ему обрести равновесие.
Он не знал, есть ли дома еда, и на всякий случай купил яиц, масла и батон хлеба. Яйца ему положили в кулек из тонкой, слабой бумаги, и ту экономили так, что кулек был открыт. Всю дорогу он боялся, что яйца выкатятся на тротуар.
Из двери сразу пахнуло запустением, которое вселяется в дом, когда там проходит тревожная, бессонная ночь.
Леонид Сергеевич взялся истребить эти следы, вытряхнул в мусорное ведро окурки, собрал с тахты постель, на которую не ложился, составил в раковину недопитый стакан чая и блюдце, подобрал с пола раскинутые газеты. Но настороженное неблагополучие не уходило. Сережа открыл своим ключом дверь и замер в передней. Он уже все знал и стоял, прислушиваясь:
— Где мама?
— Ты раздевайся, раздевайся сперва.
— Лифтерша сказала, что мама попала под машину.
И откуда они всё узнают, эти лифтерши!
— Это неправда. Машина ее только сбила и повредила ногу.
— Сломала?
Отец молчал. Сережа стоял неподвижно:
— Кто это сделал?
Рука Леонида Сергеевича, протянутая к сыну, задрожала. Буквальный смысл вопроса он понял не сразу. Ему самому и в голову не пришло спросить о конкретном виновнике, человеке, который вел машину.
— Я его убью, — сказал Сережа, — я все равно узнаю, где он живет.
Леонид Сергеевич положил руку на плечо сына и ощутил мелкую дрожь, которая сотрясала мальчика. Но Сережа скинул его руку и прошел в свою комнату, то ли не желая сочувствия отца, то ли от мальчишеской гордости.
Леонид Сергеевич не мог этого выяснять. Он пошел за мальчиком.
— Знаешь что, ты вот мой руки, и будем обедать. Все обошлось. Могло быть хуже. Перелом ноги — это не так страшно. Это проходит.
— А что будет? — спросил мальчик и, поясняя свой вопрос, через силу добавил: — С мамой?
— Ей сделают операцию. Скрепят кость. И все срастется. Профессор сказал: как ходила, так и будет ходить.
— Все равно я его убью.
— Очень просто ты решаешь убить человека. Он же не нарочно. Его будут судить по закону. Разберутся.
Леонид Сергеевич говорил об этом через силу. Он боялся, что мальчик захочет пойти в больницу. Зоя сказала: «Сережу пока не приводи». Но Сергей, инстинктивно оберегая себя, не выражал желания повидать мать. Он даже боялся этого. Болеть можно было ему самому, отцу, кому угодно, только не ей. И увидеть ее со сломанной, почти оторванной, как ему представлялось, ногой было невозможно. Поэтому он ничего больше не спросил у отца, съел яичницу, почти не жуя, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, ни сытости. Ему хотелось уйти прочь из дома. С чужими было легче. Его мучил какой-то неправильный тон отца, какое-то неискреннее залихватство, когда он говорил:
— А мы ничего… Мы тут отлично перебьемся, пока она поправится.
Или:
— Ты иди, иди занимайся. Сегодня я посуду уберу, завтра ты. Так и будем жить. Главное — уроки не запускать.
— Завтра тетя Катя придет, — сказал Сережа, — можно и сегодня не мыть. Мама под шкаф кладет.
— Ценная мысль, так мы и сделаем, — обрадовался Леонид Сергеевич. Но все, что он говорил, звучало неправдой и не нарушало угрюмую неподвижность Сережи.
— Я к Свиридову пойду за книгой.
— Далеко?
— Да к Свиридову же. В нашем доме.
— А ты приведи Свиридова сюда. Вместе и позанимаетесь.
И отцу было бы сейчас легче от присутствия третьего человека.
— Его бабушка не пустит.
— В крайнем случае объясни ей, что у нас такое дело…
Почему бабушка при этом согласилась бы отпустить Свиридова, было не вполне ясно, но Леонид Сергеевич верил, что всякая беда вызывает в людях сочувственный отклик и побуждает к действиям.
Сережа ничего не ответил. Он не представлял себе, как можно сказать бабушке Свиридова, что у мамы сломалась нога. Это ощущалось настолько болезненно, что говорить об этом было даже как-то стыдно.