Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Именно в этот момент я закрыл за собой дверь, на ощупь пробрался по темному коридору, начинающемуся за гранитным порогом, и вошел в горницу. Как и тысячу раз прежде, сердце мое тревожно заколотилось. Оно ничего не ждало, ни на что не надеялось и все же не находило покоя. Отдельные белые всполохи время от времени еще озаряли помещение, которое противопоставило красноречию Природы свое живое молчание. Как мог я не думать о Тутайне? Я думал о нем в тот вечер, как и во все другие. Отполированный до блеска ящик — его гроб — в момент внезапной короткой вспышки сделался видимым. Я не стал зажигать лампу, а сразу прошел к себе в комнату; убедился, что Эли последовал за мной и уже растянулся на подстилке; разделся, лег и начал прислушиваться. Сколько уже было таких вечеров, когда я, навострив уши, прислушивался к звукам, возникающим вокруг дома? Каждый шорох успокаивал меня, каждое движение воздуха. Пение птиц, стрекотание сверчков, кваканье лягушек, шум дождя и грозы, которая полна голосов и заставляет сухую листву ударяться о дребезжащие стекла; волнообразные песнопения бичуемого ветром снега; далекое шуршание переступающей ногами Илок, которое доносится из конюшни… И вот опять — пение дождя, раскатистое эхо в тучах. Лежать с открытыми глазами и думать: «Это и есть моя жизнь: такое прислушивание, такое ощущение теплоты, которую тело излучает к одеялу и потом с благодарностью принимает от него, как доброе прикосновение». Никогда в эти вечерние часы я не мог думать о чем-то великом или возвышенном: всякий раз именно растительное существование на время одерживало во мне верх. Музыка, как бы ни занимала она мой дух до того, иссякала. Я думал о маме, которая где-то далеко сейчас становится гнилью, о Тутайне, чей труп я сохранил при себе. Многие, кого я знал прежде, являли мне свои лица; но я эти лица не различал. Любой порыв ветра гасил их. Порыв ветра забирал мой дух с собой и переносил его к водосточному желобу; или — к ручью, возле которого качались ольховые деревья; или — на луг, где с дубов и тополя падали дождевые капли. Искал ли кто-то из подземных жителей, каменных человечков{106}, дриад или водяных прибежища в моем доме, разговаривал ли с Илок, засыпал ли, насквозь промокший, в соломе, прятался ли под стропилами крыши? — Я вдруг осознал, что у меня легкая головная боль. Что надо будет захоронить гроб Тутайна. Скоро. Еще в этом году. Самое позднее — в следующем. В после-после-следующем такое намерение уже может стать невыполнимым.

Раскаты грома затихли. Дождь был теперь не таким сильным. Я заснул. Глубокой ночью гроза вернулась. Я проснулся от дребезжания стекол, от громыхания грома. Белые вспышки молний дергались в комнате. Опьяненный сном, я остался лежать, вбирая эти шумы, и наслаждался счастьем — что ко мне пришли голоса. Невнятные обращения. Речь природных стихий, шепот из уст умерших, гомон охоты Неуспокоенных, крики тех странных господ, что обитают в лесах и по берегам озер, оханья юных дев, которые, головой и грудью закопавшись в землю, выставляют наружу только нижнюю часть тела с крепкими бедрами, отданную во власть Пану и всем вожделеющим кентаврам… — Так прошла ночь. Зато новый день купается в лучах солнца. Посвежевшие растения, насытившись, расправляют каждую клеточку листьев. Пожирать и быть пожранным: этот процесс теперь происходит за вновь накрытым столом.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

Это была одна из тех больших гроз, с которыми я за всю жизнь сталкивался всего раз двадцать или тридцать. Я испытываю странное влечение к молниям, сравнимое с ностальгией. Белые башни облаков, которые в пору собачьих дней{107} врастают в синее небо и обычно предшествуют мощным ветровым фронтам, — они, как ни удивительно, подпитывают мое чувственное восприятие и мой дух. Теперь большие лужи, образовавшиеся в выбоинах дороги, уже подсыхают. Насекомые снуют прилежнее, чем прежде. Мухи недавно усердно размножались. Теперь, возбужденно жужжа, они летают по комнатам. Яростные рои откладывающих яйца самок взмывают с лошадиного дерьма. — Я так мало понимаю жизнь насекомых. Я всегда распознаю только их цель: отвратительный принцип утилитарной пользы. Они так же могущественны, как человечество. Их государства лишены счастья и прокляты, как и наши. Царство, в котором они развертывают свои способности, страшнее, мне кажется, чем царство неорганизованных позвоночных животных. Этот сухой рационализм Природы! Многообразие покрытых панцирем или мягкотелых существ, переваривающих пищу, только усиливает мой ужас. Скелетоподобные инструменты и то коварство, с которым многие из них добывают себе пропитание, — аналог человеческих военных орудий. Бабочки переливаются разноцветьем радуги, кто ж спорит. Всеми красками они прославляют сладострастие обладающего половыми признаками существа. На краски Природа не скупится. Она их расточает с холодным тщеславием. — Небо и земля прейдут, но Слава Его не прейдет{108}. Это написано людьми; и люди в это верят. Написанное, однако, недолговечнее, чем небо и чем земля. И во глубине глубокого моря, там тоже Слава Его. Там тоже продолжается жизнь. В совершенной ночи. Планктон питает этот недоступный для нас мир. И какой мир! Как блестяще выдуманный! Мне не хватает мужества и познаний, чтобы дивиться этому творению во всех его деталях. Я не наделен полной мерой человеческой жестокости. Не наделен полной мерой доверчивости. Или — веры. Во мне есть только своеобразная любовь: дурацкая нежность ко всем теплокровным существам, обреченным на страдания. Я часто спрашиваю себя, кто несет вину за то, что Хельге Бьюв истязает двух своих несчастных тощих лошадок. Он не оставляет им ни одного праздничного дня, только очень долгие рабочие будни. Хельге работает по воскресеньям, потому что принадлежит к секте, которая почитает субботу. А по субботам он работает, потому что в этот день работают все другие. Лошади Хельге, едва завидев хозяина, начинают дрожать, потому что он бессердечно их колотит, когда они не понимают его намерений. А такое случается часто, поскольку он ожидает от них разумных действий, но при этом пинает их в брюхо, как если бы они были каменными. Я пробовал призвать его к ответу, выругать. Он не дает себе труда подумать об этом. И ведь нельзя сказать, что ему не хватает благочестия. Но такое, как у него, благочестие — проклятие для животных. «Все люди грешники, — простодушно говорит он. — Судьбу грешников решает Господь». Его действия оправданны. Он вправе пинать животных и дубасить их палкой, потому что он грешник. А животные подчинены ему согласно решению Господа. Человек — владыка животных. Человек грешен; но ему простятся его грехи. Для этого даже не надо прилагать усилий. Человек должен только быть простодушным. Простодушным даже в гневе. Жестоким и простодушным. Так пожелал Господь. Мол, можете колотить животных, вы все равно попадете на Небо. Вы должны лишь верить. Господь прощает грешникам. Господь дозволяет грешнику истязать животных; это не повредит душе истязателя — если только тот молится и верит в НЕГО. — У очень многих крестьян следовало бы отбирать хутора и отдавать более добрым людям: людям, которые меньше молятся, меньше верят — но зато готовы прилагать больше усилий. Ах, у нас наказывают только убийц, поджигателей, воров, средней руки мошенников, тех, кто делает подпольные аборты, врагов государства — сбившихся с пути, причиняющих лишь небольшой вред. Преступления, действительно угрожающие нравственному миропорядку, остаются безнаказанными. Слова, слова, слова. Ложь, ложь, ложь. Кто же несет вину?

Планктон кормит обитателей морских глубин. Там нет света. Следовательно, там нет растений. Но крошечные трупы умерших животных и водоросли дождем сыплются в эту черную неподвижность. Всё то, что под солнцем, умирает в воде, мало-помалу опускается на дно. Там внизу оно пожирается. Миллиарды пастей ждут дождя из трупов. Это, правда, маленькие пасти. Но их нельзя сбрасывать со счетов. Любое существо, состоящее из протоплазмы, поглощает пищу. И в него вонзаются стрелы инстинктивных желаний. Жрать, спариваться, размножаться. Потому что смерть — возможность быть сожранным — подкарауливает их повсюду. Планктоновый дождь для них благодать; но даруется им эта благодать для того, чтобы они сами стали благодатью для более крупных пастей. Они жрут, чтобы потом сожрали их самих. Непроглядная подводная ночь полнится пастями. Все — либо хищники, либо пожиратели падали. Однако мудрость Мироздания являет себя и во тьме. Прилагает чудовищные усилия, чтобы показать свое искусство во всех подробностях. Она изобрела глаз, способный распознавать все великолепие красок и форм. И потому повсюду рассеивает краски и формы, чтобы глаз их распознавал. Даже слепой глаз — то есть глаз, погруженный во тьму, — она делает зрячим. Она создает рыб, чьи бока сверкают, как иллюминаторы скользящего по ночному морю парохода. Она создает светильники для подводной тьмы. Синие, и зеленые, и красные огни передвигаются, несомые рыбами, в ночи вод. И благодаря их наличию глаза могут видеть: распознавать жестокое великолепие Природы и пишу. Широко разверсты оснащенные зубами пасти — чтобы пища, скользнув по языку, попадала в глотку. Далеко протянулись хватательные тентакли; и алчные щупальца, покачиваясь, словно нити, поджидают добычу в базальтовой черноте вод. Другие морские существа носят светильник перед собой, на отростке{109}. Ощутив в желудке голод, они зажигают лампу, чтобы добыча стала видимой. И все глубоководные существа чем-то питаются — если, конечно, не погибают от голода. И каждое относится к тому или иному виду, имеет характерный внешний облик; и все они размножаются — и те, что имеют светильники, и те, что проделывают это в темноте; и всем им ведомо сладострастие — сладострастие существования как такового, сладострастие насыщения пищей, сладострастие спаривания или метания икры. И никто из них не задается вопросом о смысле жизни, ибо их жизненная задача состоит в том, чтобы просто быть здесь и становиться местом действия для свойственных им переживаний. Освещать ночь, воспринимать великолепие красок, выслеживать добычу, переваривать пишу, умереть и быть, в свою очередь, переваренным — после того как они произвели или не успели произвести потомство. — Спрашивать о смысле жизни не положено. Смысл жизни в том, что на этот вопрос не дается ответа. Все ответы, которые придумал человек, это убогие отговорки — очень глупые объяснения — или нравоучение, выведенное из плохо придуманной истории. Мы —место действия для событий. События должны иметь какое-то место действия. Потому что Мироздание хочет продемонстрировать свои краски, свои формы, мистику своих гармоний. Оно ни перед чем не остановится, ни перед какой химической реакцией. Никакие телесные соки, никакие потроха, никакая боль, никакое отчаяние, никакой вид сладострастия, никакое ощущение собственной гибели, никакое заблуждение, никакое коварство — ничто не кажется Мирозданию низменным или священным. Оно все сводит к основным химическим элементам. Оно играет с шарами чисел. Даже самая возвышенная мысль человека или животного Мирозданию безразлична, ибо оно знает: свадьба кислоты и основного оксида приводит к рождению соли. Мироздание допускает, чтобы лягушка жалобно квакала в желудке змеи. Оно заставляет лосося испытывать такой голод, что лосось заглатывает рыболовный крючок. Оно посылает светящихся рыб плавать в глубинах морей, чтобы устройство мира сделалось зримым и там; оно все устроило так, чтобы эти светоносные рыбы распознавались как пища и, словно живые факелы, исчезали в глотке у голодного или сладострастного хищника. Утехи сладострастия Мироздание тоже дарует. Каждому — по его мерке и соответственно его месту. Для Мироздания никакое место не является грязным или низменным. Мироздание не имеет суждений относительно грехов мира. Ибо все влечения — это его влечения. Влечения изначально в нас вмонтированы. Мы целиком и полностью в руках Мироздания. И изменить его порядок не можем. Мы можем лишь, с большим трудом, уменьшить или усилить интенсивность происходящего. Мы — лишь место осуществления этого процесса. Сам процесс будет вновь и вновь повторяться. Вновь и вновь, непрерывно, даже когда небо и земля исчезнут. Будем ли и мы существовать непрерывно, то есть вновь и вновь? Вновь и вновь становиться рабочим инструментом и средством, чтобы Мироздание себя развертывало? И сохраняло свои краски, свои формы, свое сладострастие, свои страдания, свою химию и свои числа? Свое начало и свой конец? Кто несет вину за то, что Хельге Бьюв истязает несчастных тощих лошадок? Кто такой я, чтобы тосковать по белым облачным башням, которые в пору собачьих дней врастают в синее небо? Почему Эллене суждено было погрузиться в базальтовую тьму океана? — Выдумать персонифицированного Бога и надоедать Ему просьбами, чтобы всегда иметь наготове лживый ответ, — такое мне больше не удается. Каким из горьких имен назвать мое разочарование?

45
{"b":"596250","o":1}