Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На негритянских лицах часто проступают отчетливые черты благожелательности. При случайных встречах на улицах или больших дорогах я иногда ощущал приливы нежности к некоторым таким лицам — или скорее маскам, — приветливо смотревшим на меня. Я люблю эти «образы господа, вырезанные из черного дерева», по чудесному слову Фуллера {363}. Но я не хотел бы близко общаться с ними, разделять с ними трапезы и часы ночного отдохновения, ведь они — чернокожие.

Мне по душе обычаи квакеров и их богослужение. Я глубоко чту принципы квакеров. Если я по пути встречу кого-нибудь из них, мне дышится легче весь остаток дня. Когда я расстроен и взволнован каким-нибудь происшествием, вид квакера или спокойный голос его действует на меня, как вентилятор, очищающий воздух и снимающий тяжесть в груди. Но мне не настолько нравятся квакеры, чтобы «жить вместе с ними» (как сказала бы Дездемона). {364} Я весь полон сложностей — причуд, настроений, фантазий, непрестанной жажды сочувствия. Мне нужны книги, картины, театры, болтовня, злословие, шутки, двусмысленности и тысячи вздоров, без чего их более простой вкус может легко обойтись. Я бы околел с голоду на их незатейливых пиршествах. Мой аппетит чересчур избалован, чтоб довольствоваться салатами, которые Ева (по Эвелину {365}) приготовляла для ангела; мое чревоугодие слишком изощренно, чтобы сидеть там гостем рядом с Даниилом. {366}

Уклончивые ответы, которые квакеры нередко дают на предложенный им вопрос, можно объяснить, я полагаю, и без ссылки на распространенное мнение, будто к всевозможным уловкам и уверткам они привержены больше, чем прочие люди. Они, естественно, осмотрительнее в выборе слов и больше опасаются выдать свои чувства. Именно в этом им приходится блюсти свою особую репутацию. Они в какой-то степени держатся и ныне своей правдивостью. Квакер избавлен законом от принесения клятвы. Обыкновение прибегать к присяге в случаях крайней необходимости, с древности освященное всеми религиями, чревато тем (нужно признаться), что может посеять в душах более слабых представление о двух видах правды — одной, обязательной при торжественном свершении правосудия, и другой — пригодной в делах повседневного общения. Если правда, предписанная совести присягой, может быть только правдою, то при обычных высказываниях в лавке или на рыночной площади по вопросам, которые не требует такого торжественного заверения, мы предвидим и допускаем возможность широкого толкования этого слова. Нас удовлетворяет нечто меньшее, чем правда. Часто можно услышать такое: «Вы ведь не ждете, что я стану говорить, как под присягой». Поэтому так много всевозможных недомолвок и неточностей, только что не лжи прокрадывается в обыкновенный разговор, и мирская, или, если угодно, второсортная правда допускается там, где в соответствии с обстоятельствами не требуется правды церковной, правды под присягою. Квакеру неведомо ни одно из этих различий. Поскольку его простое утверждение принимается в самых торжественных случаях без дальнейшей проверки, это накладывает печать особой важности даже на слова, которыми он пользуется в самых незначительных разговорах о житейских делах. Он, естественно, относится к своим речам с сугубою строгостью. Большего, чем честное слово, вы от него не услышите. Он знает, что если его поймают на малейшей словесной погрешности против истины, ему будет заказано притязать, по крайней мере для себя, на всем ненавистное изъятие из правила. Он знает, что взвешивается каждый произнесенный им звук; а насколько сознание обращенной против него бдительности побуждает каждого давать уклончивые ответы и отводить вопросы честными способами — подтверждается и оправдывается примером, слишком священным для того, чтобы приводить его в данном случае. Поразительное присутствие духа, которое, как известно, свойственно квакерам при любых превратностях, восходит, возможно, к навязанному им строгому самонаблюдению, но более вероятно, что это скромный мирской отросток от старого древа религиозной стойкости, которая в душе первых ревнителей общества никогда не колебалась и не слабела, не отступала перед волною преследований, перед насилием судей и обвинителей, на суде и допросе под пыткою. «Вы все равно ничего больше не узнаете, даже если я буду сидеть здесь до полуночи, отвечая на ваши вопросы», — сказал один из доблестных вершителей правосудия, обращаясь к Пенну {367}, который донимал его изощренно трудными юридическими казусами. «Это зависит от того, каковы будут ответы», — возразил квакер. Изумительное хладнокровие этих людей в более простых обстоятельствах порой оборачивается очень забавно. Я ехал однажды в почтовой карете с тремя квакерами мужского пола, застегнутыми на все пуговицы самого непреклонного нонконформизма их секты. Мы остановились перекусить в Андовере, где нам подали еду — чай и ужин вместе. Мои дорожные спутники ограничились чайным столом, а я, по обыкновению, поужинал. Когда хозяйка принесла нам счет, старший из моих попутчиков обнаружил, что она включила стоимость обеих трапез. Это вызвало возражения. Хозяйка вела себя очень шумно и не сдавалась. Со стороны квакеров последовало несколько спокойных доводов, внять которым распалившаяся душа почтенной дамы была, очевидно, решительно неспособна. Вошел кондуктор почтовой кареты с обычным, не допускающим возражении оповещением. Квакеры вынули деньги и с достоинством протянули их нашей трактирщице, ровно столько, сколько полагалось за чай; тогда как я, смиренно им подражая, протянул плату за съеденный ужин. Своих требований она между тем никак не сбавляла. И вот все три квакера и я за ними хладнокровно забрали свое серебро и вышли из комнаты во главе со старшим, и самым степенным из них; я между тем замыкал шествие, ибо счел, что не могу придумать ничего лучшего, как последовать примеру столь степенных и достойных особ. Мы сели в карету. Откидные ступеньки были подняты. Карета тронулась. Ропот нашей хозяйки, весьма отчетливый и отнюдь не двусмысленный, спустя короткое время перестал доноситься до нас, и тогда, поскольку моя совесть, которую странная и забавная сцена на какой-то срок приглушила, начала терзаться легкими угрызениями, я стал ждать в надежде, что мои суровые попутчики предложат хоть какое-то оправдание очевидной несправедливости своего поведения. К великому моему удивлению, они не проронили по этому поводу ни словечка. Они сидели молча, как на молитвенном собрании. Наконец старший из них нарушил тишину, спросив ближайшего своего соседа: «Ты не слышал, в какой цене индиго в Ост-Индской компании?». Этот вопрос до самого Экзетера продолжал оказывать усыпительное действие на мое нравственное чувство.

Выздоравливающий {368}

Уже несколько недель меня одолевает изрядно суровый приступ недуга, именуемого нервной горячкой; он очень медленно покидает меня и совершенно лишил способности размышлять о чем бы то ни было другом. Читатель, не жди в этом месяце от меня здравых суждений; я могу тебе предложить лишь грезы больного.

Таково поистине состояние, вызываемое болезнью, ибо что иное, как не великолепная греза, лежать в постели, задергивать днем занавески и, отгородившись от солнца, погружаться в полное забвение всех дел, которые творятся под ним, становиться бесчувственным к любой жизненной деятельности, кроме слабого биения пульса?

Если вообще бывает царственное уединение, то оно лишь в постели больного. Как страждущий владычествует над ней! Каким только прихотям беспрепятственно не предается! По-королевски властвует он над своей подушкой, отбрасывая ее и комкая, поднимая и опуская, взбивая и уминая и приноравливая к бесконечным, всякий раз новым требованиям своих немолчно стучащих висков.

94
{"b":"564064","o":1}