С американцами то сложно, что мы не знаем, как к ним относиться, они для нас ни то ни се. И сложность эта возникает с первой же минуты, определяя все дальнейшее. Сначала кажется разумным считать их нашими «заморскими кузенами», и большинство британцев так и делает. Вы скажете, они такие славные и держатся вполне пристойно: жестикулируют, и говорят, и одеваются без всяких вычур, не то что греки или русские; при всех различиях, которых с каждым днем становится все больше, у нас один язык; они и с виду нас напоминают, это не чужаки, а родственники — все обстоит как можно лучше. Увы, все обстоит совсем не так прекрасно. Начав от этого конца, мы вскоре испытаем недовольство, ибо за сходством вскроются непостижимые различия. Досадно, когда люди, столь на нас похожие, и говорят, и мыслят так нелепо. Кузену бы достало здравомыслия не называть железнодорожную станцию «депо». Все знают, что родня нам докучает больше, чем соседи, и эти злостно-сумасбродные кузены гораздо больше задевают наши чувства, чем истинные чужаки. В нас постепенно появляется предвзятость, и мы кончаем тем, что ополчаемся на все это чудное племя. Намного лучше считать их поначалу чужестранцами, такими же далекими, так турки и литовцы, мало-помалу открывая общие черты и радуясь нечаянному сходству. Уж если это иностранцы, воскликнем мы в конце концов, то самые прекрасные на свете, а думать так приятней и полезней. И все же трудности на этом не кончаются.
Готовясь нанести последнюю великую обиду, я предпошлю ей легкие суденышки приятных впечатлений в надежде, что смягчу удар. Позвольте мне начать с того, что, чем я больше узнаю американцев, тем меньше понимаю, на чем основана их слава хвастливой и самодовольной нации, тем больше удивляюсь, когда они приносят извинения, а это происходит очень часто, за тех, других, мифических, по-моему, американцев, которые самодовольны и хвастливы. Возможно, мне везло, и я их просто не встречал, но не могу отделаться от мысли, что молодцы, которые кричат, что в их стране все — больше и все — лучше и что Америка выиграла мировую войну, и есть те самые несуществующие янки, которые все переводят в денежные знаки и обитают в том же странном мире, что и болтливые ирландцы и шотландцы, не пропускающие фразы без крепкого словца. К тому же самомнения Европе и самой не занимать. Чтоб посмотреть, как выглядит бездонное, незыблемое самомнение, возьмите англичанина, выпускника закрытой шкоды и колледжа, который думает, что только извращенцы равнодушны к крикету, и засмеет невиннейшего человека, не знающего в совершенстве всех тонкостей охотничьего ритуала. Чтобы увидеть окончательную узость и неумение понять чужую жизнь или чужую точку зрения, заговорите с первым же французом, с которым вы столкнетесь на бульварах. Чтобы узнать, как выглядит надутое, огромное, ошеломляющее чванство, взгляните на немецкого учителя. Американец скромен рядом с ними, пожалуй, даже слишком скромен, можно сказать, томим желанием учиться у других и очень простодушен в своем стремлении снискать немного одобрения европейца. У большинства его сограждан, с которыми я только что встречался (хотя они, конечно, могут отличаться от тех, что оставались дома), совсем другая слабость: они, по-моему, недостаточно американцы, недостаточно уверены в себе и слишком часто жаждут походить на снобов из английского поместья, на тошнотворных завсегдатаев бульваров и на неумных немцев-педагогов. А если говорить об остальном, я с удовольствием признаюсь, что оценил их доброту и щедрость, которая идет от истинной сердечности, соединенной с пылким интересом ко всем и всяческим занятиям и людям. Нельзя не восхищаться такими энергичными, здоровыми, разумными людьми, такими привлекательными женщинами, такими крепкими мужчинами. Во многих-многих случаях, бывали ли они гостями, хозяевами, спутниками или собеседниками, я ощущал неловкость за себя и за других британцев.
И все-таки мое к ним отношение ужасно осложняется одним особым обстоятельством, в котором я спешу покаяться, хоть все равно не вижу, как его загладить. Сознаюсь, что американцы не кажутся мне настоящими людьми. Не кажутся, как и китайцы. Но раз уж они говорят и выглядят, как люди, а не фарфоровые или лаковые статуэтки, я их считаю чем-то вроде идеальных роботов. На большее мое воображенье не способно. Я не могу увидеть в них живые личности. И не могу поверить про себя, что им дано мечтать, желать, иметь бессмертную душу. Как это правильно и мудро, что именно они придумали бихевиоризм, теорию, в которой упраздняется сознание и человека объясняют через поведение — реакции и стимулы. Такими мне и кажутся американцы — им подбирают способ поведения и отмеряют, сколько нужно плоти, нервов, все это чистят, одевают, делают разумным, милым, приятным в обхождении и, наконец, заводят, как часы. Не верится, что и они наделены сознанием и что в мозгу у них идет безостановочная, потаенная работа. Я не могу вообразить, что они сами сознают себя как личности. Вчера, когда мы расходились после ужина, где только я был гостем-англичанином, я усомнился в том, что спутники мои куда-то направляются, мне показалось, что, захлопнув дверь, они рассеются и растворятся в воздухе.
Мне неизменно представляется, что эти люди действуют и движутся все разом, как говорят — одно и то же и в одно и то же время, словно один какой-то вездесущий человек. Поэтому, когда я слышу, что некое произведение распродано в Америке в количестве пятидесяти тысяч экземпляров, мне чудится, что сомкнутой колонной все эти пять десятков тысяч человек шагают к магазину, как на демонстрации. И я не ощущаю боли, читая о чудовищных пожарах и страшных железнодорожных катастрофах, унесших сотни жизней, если они случаются в Америке, ибо из-за того, что люди там не настоящие, я не могу поверить, что они и впрямь убиты или искалечены; мне кажется, что их упаковали и куда-то увезли, остановив завод, который прежде привели в движение. При таком моем отношении к Америке заокеанская поездка могла бы обернуться редким приключением, ибо случилось бы одно из двух: либо американцы постепенно на глазах очеловечились и обрели бы каждый ум и душу мне на диво, либо я оказался бы единственным живым среди несметных миллионов роботов и кончил тем, что стал бы солипсистом. Быть может, все эти убийства, которых совершается так много в том краю, всего лишь дело рук заезжих солипсистов, уверенных, что, превращая в трупы говорящих кукол, они участвуют в смешном спектакле театра теней. Но очень может быть, что те американцы, которых я встречал последние недели — спешащие, улыбчивые, говорливые созданья, — сочли, что я и мне подобные в такой же мере нереальны, ведь жизнь умеет пошутить! Должно быть, в эту самую минуту они себе доказывают, что мы никак не можем быть живыми, а кто-нибудь из авторов уже строчит эссе на эту тему. И только справедливо кончить этой отрезвляющей мыслью.
Моя судьба
На одной из боковых улочек я заметил вывеску «Мадам Дэш, хиромантка» и тотчас же решил сорвать завесу тайны со своего характера и со своей судьбы. Взбираясь вверх по узкой лестнице, которая, судя по разномастным надписям, принадлежала многим лицам, таким, как «Попплворт и сыновья, землемеры», «Дж. Дж. Бэртон и К°, сыскные агенты» и прочим, я поначалу никак не мог найти табличку мадам Дэш. Ни на одной двери не значилась ее фамилия. Бредя по лестнице, которая на каждом марше делалась все уже и грязнее, я натыкался вновь и вновь на Попплворта с сыновьями, на Бэртона с его компанией и, обойдя три этажа, нигде не отыскал ее квартиры. Спустившись вновь на улицу, я стал глядеть на окна в этом доме. В одном висели кружевные занавески. «Ага, это оно и есть…» — подумал я, и сам Дж. Дж. Бэртон не мог бы рассчитать все лучше. Вскарабкавшись наверх, я постучался в дверь, ближайшую к завешенному кружевом окну, и мне ответили, что я могу войти.
Внутри царила полутьма, так как часть комнаты, примыкавшая к окну, была отделена портьерой. Оттуда показалась голова хозяйки: «Хотите, чтобы я вам погадала? Подождите мину-у-уточку». Я сел в руину кожаного кресла и начал дожидаться в темной, душной комнате, пропитанной дешевыми куреньями. Четыре вазы с бумажными цветами и две гравюры — «Вифлеемская звезда» и «Отплытие на запад (с благодарностью к Канадской службе пассажирских перевозок)» — полностью завладели моим вниманием. Так пробежала не одна минута, а все десять, в течение которых за портьерой журчал немолчный шепот. Но вот оттуда показались две понурые немолодые женщины — владелицы табачной и кондитерской лавчонок, чьи половины дали деру с десяток лет тому назад, я мог бы в том поклясться, — и мне было предложено занять их место рядом с мадам, у самого окна.