Для боя были отобраны два петуха. Мужчины в вышитых, огромных шляпах величиною с колесо телеги и в узких полотняных брюках, с пухлыми лицами и мягким взглядом теноров, похожие на персонажей голливудской опереттки с участием Джона Боула, смотрели из-за загородки. Словно прицениваясь на базаре, они ощупывали петухов и запускали пальцы глубоко под перья: затем прогарцевал кортеж наездников, сопровождавший скрипачей в пестро-клетчатых пледах. Став тесной группкой, как будто для того, чтоб побеседовать друг с другом, и вроде бы не замечая окружающих, они запели что-то протяжное и грустное об увядающих цветочках под тихое повизгиванье скрипок. Двое мужчин достали из пунцовых кожаных ларцев необычайной красоты по паре маленьких блестящих шпор и стали алыми бечевками привязывать их к лапам петухов — очень неспешно и сосредоточенно. Но это пение и шествие людей и лошадей были всего лишь прелюдией к кровавой суете, готовившейся на песке арены, к боли, увиденной в далекой перспективе, к смерти, разыгранной в миниатюре.
Смерть требует определенных ритуалов. В надежде приручить ее люди придумывают собственные правила, которые необходимо соблюдать: не разрешается бомбить незащищающийся город, и тот, кто получает вызов на дуэль, имеет право выбрать оружие… В песке были прочерчены три линии в смерть тут играли, словно в теннис. Кричали петухи, и духовой оркестр гремел на каменных сиденьях; ветер срывал песок и нес через арену, — здесь, среди гор, en sombre [297] было довольно зябко. И вдруг мне стала отвратительна вся эта пантомима, вся эта ложная торжественность по поводу того, что было так естественно, как отправление нужды: мы умираем точно так, как оправляемся, к чему же эти шляпы шириною с колесо, узкие брюки и духовая музыка? Пожалуй, в этот день я начал ненавидеть мексиканцев. Сначала петухов придвинули друг к другу, чтобы они соприкоснулись клювами, потом их развели по внешним линиям, прочерченным в песке, и музыка замолкла. Но птицам не хотелось драться — смерть не желала выступать, и, повернувшись спинами друг к другу, они заковыляли в разные стороны, переставляя лапы, словно на ходулях, из-за привязанных к ним шпор, но вскоре замерли, поглядывая равнодушно на улюлюкавших, свистевших зрителей, высмеивавших их, как робких или невезучих матадоров.
Их отливавшие металлом клювы вновь свели, как будто для того, чтоб высечь электрическую искру из обнаженных проводов. На сей раз это помогло; их отпустили, и, немедленно порхнув в свободное пространство, они сошлись, чтоб за минуту все окончилось. Заранее было ясно, кто выйдет победителем из этого сраженья, — крупный, зеленый петух, взмывавший над противником и прижимавший его к песку, точно пушинку, топорщился, словно гигантский ерш. Щуплый свалился оземь и притих, последовал зловещий удар в глаз, в другой, еще, еще, и все было кончено. Мертвую птицу подняли за лапы и подержали так, пока не показалась кровь из клюва, полившаяся узкой, черной струйкой, как из отверстия воронки. Вскочив на каменные скамьи, дети, ликуя, наблюдали за происходившим. День был холодный, начал накрапывать дождь, родео было хуже некуда, актеры всякий раз промазывали, метя в лошадей, и, так как смерть все досмотрели до конца, делать здесь больше было нечего: грянула музыка, и оркестранты кое-как исполнили финал. Неподалеку, у казармы, маршировали взад-вперед солдаты, поодаль возвышалась церковь Гуадалупской Божьей Матери и дальше в этом же ряду была тюрьма: гремел трамвай, спешивший в город, и раздавался барабанный бой.
Когда спустилась темнота, я пошел в Темпло дель Кармен, чтоб получить благословение. Для чужестранца вроде меня это было как возвращение домой, там говорили на родном мне языке: «Ora pro nobis» [298]. Над алтарем на поразительно серебряном, похожем на капусту облаке сидела Божья Матерь с Младенцем на руках; в стеклянных гробницах, выстроившихся вдоль стен, стояли ужасающие статуи в заплесневелых мантиях. Но все же это был мой дом, тут все было понятно. С трудом переставляли ноги утомленные работой, босые старики в хлопчатобумажных брюках, и я опять подумал: как можно им отказывать в аляповатой роскоши сусальной позолоты, в запахе ладана или в такой парящей в облаках, прекрасно-отдаленной, чистенькой фигуре? Горели свечи, но неожиданно зажегся венчик лампочек, изображавших нимб над головой Мадонны. Даже если бы это была выдумка и Бога бы не существовало, их жизнь была счастливее с этим далеким, неземным обетованием, оно им приносило больше радости, чем жалкие социальные реформы, крошечные пенсии и мебель, сработанная на заводах. Возле собора на обочине сидели группками индейцы и подкреплялись, свое нехитрое хозяйство они носили при себе, словно палатки, которые раскинуть можно всюду, где придется.
Глава 3. Заметки о Мехико
Сегодня я ходил на службу в огромный собор — мощные позолоченные витые колонны и потемневшие от времени изображения любви и страданий. У входа продавали маленькие фотографии отца Про: вот он в Бельгии, с настоятелем монастыря; угрюмый, вид отсутствующий, упрямый рот и очень серьезные глаза. А эта фотография сделана в полиции: джемпер, дешевый полосатый галстук, небрит; на этот раз рот чувственный, но такой же упрямый, вид сдержанный. Встал на колени и молится перед казнью в маленьком жутком дворике за Главным полицейским управлением. Стоит, раскинув руки и закрыв глаза, между двумя старыми чучелами, из тех, что используются в качестве мишеней в учебной стрельбе. Лежит скорчившись, руки сложены на груди, сейчас пристрелят, чтобы не мучился. В морге: веки не смежены, тяжелый рот приоткрыт, застывший оскал и лицо словно маска; можно, кажется, взять ее в руки и надеть. Под фотографиями слова молитвы, той, что, по их словам, доходит чаше всего. Народ хранит эти реликвии (у матери зубного врача есть носовой платок, смоченный кровью Про); его, я слышал, уже причислили к лику святых.
В воскресенье Аламеда похожа на сцену из фильма Рэне Клера: состоятельные семьи под раскидистыми деревьями, фотографы; преобладают голубые и розовые цвета; виллы, озера, лебеди розы — словно находишься не в Мексике, а в эдвардианской Англии; над головой стрекочут какие-то допотопные летательные аппараты. Повсюду, над стенами и деревьями, задирают свои побитые древние головы церкви. В Либера-Релихиоса стоит статуя Младенца Христа, приподнятые руки полны лотерейных билетов. Пол куполом Сан-Фернандо святые старцы окутаны, словно тончайшим покрывалом, небесно-голубым светом, могучий поток воздуха уносит их ввысь, облака разбросаны по расписному потолку, будто теннисные мячи, отчего создается ощущение полной свободы и праздничности (ни одной мрачной краски), а венчает все это грандиозное зрелище сияющий на самом верху, под сводами церкви, лик Сына Человеческого.
Все, кто не пошел на бой быков, идут в Чапультепек, и городские улицы пустеют. Говорят, парк Чапультепек, как и Аламеда, восходит к временам Монтесумы; громадные, покрытые бородатым испанским мхом старинные деревья (одно из них двести футов в высоту и сорок пять в обхвате); усыпанные маленькими лодками озера, искусственные пещеры, холодные сумрачные гроты, а на отвесной скале — пустой замок, охраняемый нерадивыми солдатиками, которые то гоняются по кустам за девушками, то сидят на парапете возле караульной и читают дешевый роман. У Дворца Максимилиана стеклянный, как у лондонского Хрустального павильона, фасад и массивные стены двухсотлетней кладки, а перед дворцом, внизу, стоит памятник несчастным кадетам, которые бессмысленно погибли при обороне замка во времена американского вторжения. Последний оставшийся в живых кадет бросился со скаты, привязав к поясу мексиканский флаг — тот самый, с орлом и змеей, что носят на рубашках и рисуют на тыквах для туристов. В Мексике все памятники имеют кровавую предысторию.
В газетах появилось сообщение об убийстве двух сенаторов. Одного застрелили в Хуаресе, на американской границе, а другого — вчера вечером в баре, в трех минутах ходьбы от моего отеля, на другом конце Синко-де-Майо. Убийца выпустил в сенатора целую обойму, после чего вышел из бара, сел в машину и уехал из города. По существу это убийство ничем не отличается от всех остальных — разве что высоким положением жертвы. Только и читаешь — «изрешечен пулями».