Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Кто посмелее, выньте изо рта волынку
У старца-пастуха.

Повелитель слов

Прошлая неделя в Лондоне была отмечена одним совпадением. Открылась выставка Уистлера, и вышла книга Оскара Уайльда; критики писали, и болтуны болтали — сколько красноречия! — о том, как велик Уистлер и как велик Оскар Уайльд. Они блистали в Лондоне, Уистлер — в 70-е и 80-е, Оскар Уайльд — в 80-е и 90-е {610}, когда критики и болтуны считали их только ловкими балагурами. Блеск блеском, но оба делали серьезное дело, к которому серьезно не отнесся никто. Ни тот ни другой не удостоились благодарности: Уистлеру недешево обошелся его фартинг {611}, Уайльда приговорили к двум годам каторжных работ. В обоих случаях критиков и болтунов не особенно оскорбило решение суда. Прошло время. Ни Уистлера, ни Уайльда больше нет. Смерть сродни апокалипсису для критиков и болтунов, особенно в Англии; завистливое человечество поет хвалы тем охотнее, чем меньше их адресатам от этого проку. И вот — красноречиво и бесстрастно — мы превозносим тех, кого еще недавно уничижали. Для открытия выставки Уистлера пригласили месье Родена. Возможно, Англия закажет ему статую Уайльда. Il ne manque que ça. [239]

Некоторые критики, желая примирить нынешний энтузиазм с былым равнодушием или с былыми нападками, утверждают, что «De Profundis» не имеет ничего общего с прежним уайльдовским творчеством, что это случайное и единичное явление. Тюрьма, если верить им, чудесным образом преобразила Оскара Уайльда. Два заблуждения питают эту теорию. Первое — что Оскар Уайльд замечателен главным образом своим остроумием. На самом деле остроумие из его талантов наименее значимый. Прежде всего он был поэт, пожизненно влюбленный в красоту, и философ, пожизненно влюбленный в мысль. Его своеобразное остроумие и еще более своеобразный юмор коренятся в глубокой серьезности, как и должно настоящим остроумию и юмору. Но гениален Уайльд не этим, и будь они не присущи ему вовсе, возможно, его гений еще в пору расцвета оценили бы в Англии, где блестящая мудрость не в ходу и веселость нрава под запретом. Верный способ свести на нет заслуги Уайльда — сказать, что, несмотря на красоту и глубину его мыслей, он не был настоящим человеком, имеющим дело с реальными вещами. Он создал поэзию, создал философию, но ни душа его, ни опыт не являлись их источниками. Он мыслил ради мыслей и чувствовал ради чувств. Это, видимо, и имеет в виду Роберт Росс, когда в своем удивительном предисловии к «De Profundis» называет Оскара Уайльда «натурой в высшей степени умозрительной и искусственной». Тут я нашел ключ к старой загадке: почему Оскар Уайльд при всей его оригинальности был столь подвержен влиянию чужого творчества? И почему он, неистощимый изобретатель, порой опускался до плагиата? Если мысль была глубока и прекрасна, его не заботило ни в чем ее суть, ни кому она принадлежит, — ему или кому другому. И наконец, действительно ли «De Profundis» — отражение искренних и подлинных чувств? Неподдельный крик души? Так утверждают критики. И это еще одно заблуждение.

Проницательный читатель, я думаю, не может не увидеть в «De Profundis» прежде всего артистизма артистической натуры. Кажется, естественно полагать, что Оскар Уайльд, свергнутый с заоблачных высот, облитый грязью и брошенный в застенок, пройдя все это, неузнаваемо изменится. Ничуть не бывало, он не изменился. Он все тот же. Все так же играет мыслями и чувствами. «Теперь мне осталось только одно, — пишет он, — абсолютное смирение». О смирении он высказал много прекрасных истин. И, не сомневаюсь, высказывал их с чувством смирения. Но смиренным не был. Здесь не чувство искало выхода в слове, но само слово рождало его. Художник говорил, человек прислушивался. Стоило принять позу, и сердце начинало биться в соответствии с ней. Легко представить кардинала, который, омывая ноги нищему, преисполняется смирения и упивается им. Таково смирение Оскара Уайльда. Щедрый дар гордости. В «De Profundis» он по большей части откровенно горд — гордость естественна для столь богато одаренного человека — и все так же по уайльдовски высокомерен. Даже «из глубин» он до нас снисходит. И снисходит не только к человечеству. Ему ведома высшая роскошь — снисходительность к самому себе. Иногда к себе прежнему, иногда к себе нынешнему. «Я, некогда повелевавший словами, — не нахожу ни слова, чтобы передать мою муку и мой стыд…», — говорит он о смерти матери. И тут же празднует возвращение трона, великолепным пассажем опровергая драматическое признание собственного бессилия. «Она вместе с моим отцом завещала мне благородное имя… Я навеки обесчестил это имя. Я превратил его в пошлое присловье подлого люда. Я вымарал его в грязи. Я бросил его свиньям, чтобы они наполнили его свинством, и дуракам, чтобы они превратили его в синоним глупости. Что я тогда выстрадал и как страдаю теперь — перо не в силах выразить, а бумага не в силах выдержать». Однако перо выразило, а бумага выдержала и это. Повелитель слов обратил скорбь в радость.

«Повелитель слов». Безусловно, это не пустая похвальба. Как бы ни были великолепны мысли и чувства в «De Profundis», больше всего меня восхищает здесь само письмо, мастерство прозы. Помимо Рескина в период расцвета его таланта, ни один из современников не достиг в прозе такой ясности и лиричности, как Оскар Уайльд. Вы не просто читаете написанное — слова поют. Никакого педантизма, тяжеловесной и лукавой точности, свойственной большей части любимой нами (и справедливо) прозе. Смысл надуман, но само выражение всегда волшебно, естественно и прекрасно. Простые слова растут рядом, как цветы. Академичность Оскара Уайльда — отнюдь, кстати говоря, не декадентство, по мнению одного из критиков, — проявляется, когда он прибегает к рифме и размеру. Но проза «Замыслов», пьес, сказок совершенна в своей живой, безыскусной прелести. Это наслаждение — чувствовать в его поздней прозе былую и, несмотря на перенесенные им физические и нравственные страдания, не-иссякнувшую силу.

Оскар Уайльд не менялся. В «De Profundis» отразился сильный характер, который никакие обстоятельства не смогли сломить, они даже не повлияли на него, а потому это блистательный личный документ. В тюрьме Оскар Уайльд остался самим собой — та же артистичность языка и та же оторванность от жизни. Здесь он явился перед нами зрителем собственной трагедии. Великой трагедии. Одной из тех, которым место лишь в романах. И главный герой наслаждается ею как художник. Уверяю вас, на скамье подсудимых в Олд-Бейли, в камере Редингской тюрьмы, «на центральной платформе в Клапаме», где он стоял «в арестантской одежде и наручниках на виду у всех». — даже страдая, он был утешен сознанием того, сколь велика его трагедия. С легким сердцем ожидая освобождения, он говорил: «Надеюсь, мои творческие способности восстановятся». То, что эти творческие способности, выдержав заключение, недолго прожили на свободе, — суровый удар для нашей литературы. Но даже и в сломленном, бессильном и беспомощном Уайльде бессмертный художник, должно быть, наслаждался, глядя со стороны на себя, пьющего последние горькие капли из чаши Судьбы.

Мне посчастливилось встречать и многих других мастеров светской беседы: Мередита и Суинберна, Эдмунда Госса и Генри Джеймса, Августина Биррелла {612} и Артура Бальфура, Гилберта Честертона, Десмонда Маккарти и Хилэра Беллока, — все они были, каждый на свой лад, великолепны. Но Оскар Уайльд, несомненно, превосходил их всех — одновременно величайшей непосредственностью и изяществом, мягкостью и неожиданностью.

В том, что речь его была преимущественно монологом, едва ли виноват он один. Он был весьма обходителен и старался вовлечь своих и чужих гостей в разговор, но редко кто отвечал ему многословно. Никто не желал прерывать блистательную игру этого виртуоза. Мне не довелось слышать доктора Джонсона или Эдмунда Берка, лорда Брума или Сидни Смита {613}, но меня утешает то, что я слышал Оскара Уайльда.

194
{"b":"564064","o":1}