Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Подняв голову от бумаги, я смотрю в окно на наше поле, где деревенские мальчишки, пронзительно крича, играют в крикет. И меня, как всегда, охватывают чувства, я волнуюсь. Дети играют — да; мешают мне — да; у меня нет своих детей, а у Нессы есть; — но я-то их уже больше не хочу, они мешают думать, а я вся в мыслях и все больше и больше ненавижу, когда меня отвлекают… Тягостная тяжесть физического существования… Чем старше я становлюсь, тем отвратительнее мне человеческие тела… мне все время хочется, чтобы их было поменьше, хочется проникнуть умом в самое основание, дойти до сути. <…>

Пятница, 31 августа

Предстоящая встреча в конце недели с миссис Вулф {737} так меня удручает, скорее всего, потому, что мы обе не сумеем сказать ни одного чистосердечного слова. С ней говоришь, как с ребенком, — но с ребенком с «чувствами», ребенком с «правами», с ощущением своей благопристойности и респектабельности, с ощущением того, что она твердо знает, что и как следует говорить и делать. Человек «принципиальный», она, как и все «принципиальные» люди, втайне недовольна жизнью, ибо не извлекает из нее никакого удовольствия: от всякого непосредственного человеческого контакта такие люди отгородились высоким забором, отчего благодушествуют, только когда едят, получают комплименты или же делают какое-то естественное дело, к примеру, нянчат ребенка. Если же этот ребенок — Леонард, он вырастает и старается не иметь с матерью дела. <…>

Понедельник, 3 сентября

Давно я так не уставала, как вчера вечером. Эта дряхлая, трясущаяся старуха семидесяти шести лет /Миссис Вулф. — А.Л./ выпила из нас всю кровь. Говорит без умолку <…> и только о людях, начинает с полуфразы, кончает трио Шуберта: «Знаешь, Лен, оказывается, мистер Харрис живет на Гордон-сквер». Не задержавшись на мистере Харрисе, переходит к его дочерям, как она встретилась с одной из них, когда та играла в бридж, и т. д. Хуже всего то, что она порой до некоторой степени угадывает чувства, которые одолевают собеседника; может вдруг, если я от усталости замолчу, пронзить меня пристальным взором и заявить: «Вам бы следовало, Вирджиния, почаще думать о том, что вы пишете, когда не пишете». Сегодня утром испытала к ней особенно сильную неприязнь, когда она «из лучших чувств» сказала, как ее тронуло, что накануне я села в машине с ней рядом. Отчего мне было так противно? Я ощутила весь ужас семейной жизни, смертельную угрозу своей свободе, меня охватило то же чувство, какое я испытывала с отцом, тетей Мэри или с Джорджем. Она считает себя вправе вымогать у меня это чувство, которое не возникает у меня больше ни с кем; сама же получает какое-то иррациональное, извращенное удовольствие, вонзая в меня свои когти. А еще со свойственной ей сентиментальностью пополам с тщеславием и звериным эгоизмом завела разговор о том, как она любит своих детей, какие они все, — эти тупые, невзрачные, услужливые евреи и еврейки, — великолепные мужчины и женщины. Меня чуть не вырвало. Хоть она и не лишена определенного обаяния (в ней, что вообще свойственно скорее старухам, чем старикам, есть некоторая живость, непосредственность), ей, поразительным образом, свойственно превращать все, что ее окружает, в пошлость, уродство, провинциальность. Худшей судьбы, чем быть ее дочерью, невозможно себе вообразить, от этой участи в Англии умирают сегодня тысячи женщин. Нет на свете более страшной тирании, чем всесильная власть матери или отца над дочерью, их право распоряжаться ею по своему усмотрению. А еще удивляются, почему женщины не пишут стихов! Только и остается, что убить миссис В. — иного выхода нет. Иначе жизнь будет постепенно, день за днем сворачиваться и истлевать, как брошенная в камин банкнота. Об этом никогда еще не говорилось.

Понедельник, 10 сентября

<…> После обеда опять говорили /с Леонардом. — А.Л./ ни о чем, переливали из пустого в порожнее, а может, — из полного до краев в переполненное (ведь иначе я бы не разговаривала, а читала «Моби Дика»); говорили по душам, как никогда раньше, продолжали наш недавний разговор на Тависток-сквер. Тогда он сказал мне, что жить ему осталось двенадцать лет, а вернее, девять. Сегодня же говорили о его работе, деньгах, женщинах, детях, литературе. <…> Говорили и никак не могли остановиться. Не означает ли это, что мы, точно вернувшиеся домой грачи, прячемся в кронах деревьев, что все это воркованье — признак того, что мы уже устраиваемся на ночь? За некоторыми своими друзьями я стала замечать какую-то трогательную сердечность, удовольствие от разговора по душам, из тех, что ведутся поздними вечерами, — так, будто солнце уже садится. Часто этот образ является мне вместе с чувством, будто я становлюсь холоднее, будто солнце больше меня не греет; солнечный диск со временем теряет свой жар, пока не становится, наконец, ледяным и серебристым, как луна. <…>

Суббота, 27 октября

Позор, позор — тратить попусту столько времени. Стою на мосту, облокотясь на перила, и смотрю на реку. Стоять, впрочем, не в моем обыкновении: обычно я не стою, а бегаю взад-вперед — взволнованно, тревожно, неустанно. А река подо мной злобствует. Откуда только взялись у меня такие метафоры? Это потому, что я ничего не пишу для вечности.

«Орландо» вышел в свет. <…> Сейчас, без восьми минут шесть, в субботу вечером, мне хочется только одного: снова добиться полной сосредоточенности. Закрою свой дневник, раскрою дневники Фанни Берни и сяду за статью, о которой шла речь в телеграмме бедной миссис Маккей. {738} Буду читать, думать. Читать и думать я прекратила 24 сентября, когда поехала во Францию. По возвращении мы с головой погрузились в лондонскую и издательскую жизнь. «Орландо» немного надоел. Сейчас мне более или менее безразлично, что об этой книжке думают. «Мы ангельски прекрасны, пока нас жаждут страстно…» — как всегда, загубила цитату. Я хотела сказать, что меня волнует то, что я пишу, а не то, что про меня говорят. А поскольку я не могу писать, пока меня читают, мне всегда становится немного не по себе; успех меня подстегивает, но счастлива я только в уединении. Успех же, как говорится, «превзошел все ожидания». В первую неделю книга расходится превосходно. Я довольно лениво плыла в потоке похвал, но тут Сквайр взял да и огрызнулся в «Обсервере». В прошлое воскресенье я сидела за домом среди красных, переливающихся осенних листьев, читала его рецензию и, странное дело, нисколько не чувствовала себя ущемленной. «А ведь почти совсем не больно», — сказала я себе и к вечеру совершенно успокоилась. Зато сегодня Хью Уолпол в «Морнинг Пост» опять льет елей, да и Ребекка Уэст {739} (это в ее обыкновении) пропела такой громкий панегирик, что чувствую себя как-то глупо, неловко. Больше таких похвал, надеюсь, не будет.

Слава Богу, мой тяжкий труд над лекцией в Гиртоне {740} сегодня подошел к концу. Только что вернулась с лекции под проливным дождем. Бесприютные, но отважные юные девы — вот мое впечатление. Умные, непоседливые, бедные; всем им — всем до одной — суждено стать школьными учительницами. Я ласково посоветовала им, чтобы пили вино и жили каждая в своей комнате. <…> Иногда мне кажется, что мир меняется. Что разум торжествует. Но мне бы хотелось узнать жизнь лучше, ближе. Иметь хотя бы иногда дело с вещами подлинными, настоящими. После такой вечерней беседы /Лекции в Гиртоне. — А.Л./ оживаешь, угловатость сглаживается, невнятность проясняется. Поневоле думаешь: как же мало ты стоишь, как же мало стоит любой человек; как быстра, неистова и безошибочна жизнь и как все эти тысячи и тысячи в ней барахтаются, изо всех сил пытаются выплыть. Ощущала себя пожилой и умудренной. Они же обращались ко мне безо всякого пиетета, были порывисты, увлечены собой, а вернее так: возраст и репутация не производили на них особого впечатления. Никакой почтительности. Коридоры Гиртона напомнили мне лабиринты в каком-нибудь жутком соборе, тянутся бесконечно, холодные, ярко освещенные. Высокие готические комнаты, повсюду светлое дерево, по стенам кое-где фотографии. <…>

244
{"b":"564064","o":1}