Через некоторое время после переезда в Марло Шелли решил нанять одной гостившей у него даме учителя музыки, и я отправился в Мейденхед навести справки. Найдя подходящего человека, я договорился с ним, что он на днях зайдет к мистеру Шелли. Однажды утром Шелли ворвался ко мне в страшном возбуждении. „Скорее запирайте двери и предупредите прислугу, что вас нет дома! Т… в городе!“ Он провел у меня целый день. Всякую минуту ожидая, что дверной молоток или колокольчик возвестят о прибытии непрошеного гостя, мы просидели взаперти до вечера, но тот так и не появился. Только тогда Шелли рискнул вернуться домой. Выяснилось, что имена учителя музыки и навязчивого знакомого Шелли очень похожи, и, когда слуга открыл дверь в библиотеку и объявил: „Мистер Т…, сэр“, Шелли послышалось, что пришел Тонсон. „Только этого еще не хватало!“ — воскликнул он, вскочил со стула, выпрыгнул в окно, пересек лужайку, перелез через ограду и через заднюю калитку пробрался ко мне в дом, где мы и отсиживались целый день. Впоследствии мы часто смеялись, воображая, как, должно быть, растерялся слуга Шелли, когда увидел, что его хозяин, узнав о прибытии учителя музыки, со словами „Только этого еще не хватало!“ моментально выпрыгнул в окно, и как бедному слуге пришлось потом оправдываться перед учителем за столь неожиданное исчезновение своего хозяина.
Если уж Шелли смеялся, то смеялся от души, хотя, надо сказать, извращение духа комического вызывало у него не смех, а негодование. В то время, правда, еще не сочиняли тех непристойных бурлесков, которыми опозорила себя современная сцена. Если только шутка не оскорбляла его лучших чувств, не задевала нравственных устоев, он неизменно реагировал на нее со всей присущей ему отзывчивостью.
В письмах Шелли, в отличие от его сугубо серьезных книг, проскальзывает порой чувство юмора. В одном из писем, присланных мне из Италии, он, например, следующим образом описывает своего нового знакомого, у которого был невероятных размеров нос. „Его нос имеет в себе нечто слокенбергское {388}. Он поражает воображение — это тот нос, который все звуки „г“, издаваемые его обладателем, превращает в „к“. Такой нос никогда не забудется, и, чтобы примириться с ним, требуется все наше христианское милосердие. У меня, как Вы знаете, нос маленький и вздернутый; у Хогга — большой, крючковатый, но сложите их вместе, возведите в квадрат, в куб — и Вы получите лишь слабое представление о том носе, о котором идет речь“ <…>.
Женское население Марло было занято в основном плетением кружев — трудом, оплачиваемым весьма скудно. Шелли постоянно навещал несчастных женщиной самым неимущим из них оказывал посильную помощь. У него был список нуждающихся, которым он выдавал еженедельное пособие.
В начале 1818 года Шелли вновь охватила тревога. Он уехал из Марло и, недолго пробыв в Лондоне, в марте того же года покинул Англию — на этот раз навсегда.
В последний раз я видел его 10 марта, во вторник. День этот запомнился мне еще и тем, что в тот вечер было первое в Англии представление оперы Россини и впервые на нашей сцене появился Малибран-отец {389}. Он исполнял партию графа Альмавивы в „Barbiere di Siviglia“ [173]. Фодор пела Розину, Нальди — Фигаро, Амброгетти — Бартоло, а Ангрисани — Базилио. После оперы я ужинал с Шелли и его спутниками, которые отправлялись вместе с ним в Европу. На следующий день рано утром они уехали.
Эти два совершенно разных события соединились в моей памяти. Теперь, по прошествии стольких лет, я вспоминаю, как сидел в тот вечер в старом Итальянском театре в окружении многих друзей (Шелли в том числе), которых давно уже нет в живых. Мне бы не хотелось прослыть laudator temporis acti [174], но должен сказать, что постановка оперы в Англии за это время значительно ухудшилась. Замена двухактной оперы, дивертисмента и балета на четырех-пятиактную оперу, в которой нет или почти нет танцев, себя совершенно не оправдала. Поневоле приходит на ум старая пословица: „Хорошенького понемножку“. Теперь на смену достойным, выдержанным зрителям, про которых Шелли в свое время говорил: „Какое удовольствие видеть, что человек бывает таким цивилизованным существом“, пришла громкоголосая публика, которая неутомимо бисирует исполнителям, снова и снова вызывая их к рампе, и засыпает цветами, бурно выражая свой непомерный восторг.
Ко времени отъезда за границу у Шелли от второй жены было двое детей: Уильям и Клара. Ходили слухи, будто решение покинуть Англию поэт принял отчасти из страха, что по указу Канцлерского суда у него могут отобрать детей, однако никаких оснований для подобных опасений не было. В самом деле, кому нужны были его дети? Отбирать их у родной матери не было никаких причин, да и председатель суда занялся бы этим вопросом лишь в том случае, если бы кто-то предъявил на его детей свои права, — но кто?! В действительности же решение поэта уехать объясняется в первую очередь охватившей его тревогой, — а ведь еще Ньютон говорил, что для объяснения любого явления достаточно найти всего одну причину.
Дети умерли в Италии: Клара, младшая, в 1818 году, Уильям — годом позже. О смерти сына Шелли писал мне в письме из Рима от 8 июня 1819 года: „Вчера, проболев всего несколько дней, умер мой маленький Уильям. С самого начала приступа уже не было никакой надежды. Будьте добры известить об этом всех моих друзей, чтобы мне не пришлось писать самому. Даже это письмо стоит большого труда, и мне кажется, что после таких ударов судьбы радость жизни для меня уже невозможна“.
Чуть позже, в том же месяце, Шелли пишет мне из Ливорно: „Здесь заканчивается наше печальное путешествие; но мы еще вернемся во Флоренцию, где думаем остаться на несколько месяцев. О, если бы я мог возвратиться в Англию! Как тяжко, когда к несчастьям присоединяются изгнание и одиночество — словно мера страданий и без того не переполнилась для нас обоих. Если бы я мог возвратиться в Англию! Вы скажете: „Желание непременно рождает возможность“. Да, но Необходимость, сей вездесущий Мальтус, убедила Желание, что, хоть оно и рождает Возможность, дитя это не должно жить“.
И вновь из Ливорно — в августе 1819 года (во Флоренцию они решили не ехать):
„Я всей душой хотел бы жить вблизи Лондона. Ричмонд — это чересчур далеко, а все ближайшие места на Темзе не годятся для меня из-за сырости, не говоря о том, что не слишком мне нравятся. Я склоняюсь к Хэмпстеду, но, может быть, решусь на нечто более подходящее. Что такое горы, деревья, луга или даже вечно прекрасное небо и закаты Хэмпстеда по сравнению с друзьями? Радость общения с людьми в той или иной форме — это альфа и омега существования.
Все, что я вижу в Италии, — а из окна моей башни мне видны великолепные вершины Апеннин, полукругом замыкающие долину, — все это улетучивается из моей памяти как дым, стоит вспомнить какой-нибудь знакомый вид, сам по себе незначительный, но озаренный волшебным светом давних воспоминаний. Как дорого становится нам все, чем мы в прошлом пренебрегали! Призраки прежних привязанностей являются нам в отместку за то, что мы отвернулись от них, предав забвению“.
Эти строки никак не вяжутся с записью, которую миссис Шелли сделала в своем дневнике уже после возвращения в Англию:
„Единственный мой Шелли! Какой ужас питал ты к возвращению в эту жалкую страну. Быть здесь без тебя — быть в двойном изгнании, быть вдали от Италии — значит потерять тебя дважды“.
Возможно, впрочем, миссис Шелли так любила Италию, что поэт, дабы не огорчать ее, тщательно скрывал свое давнее желание поскорее вернуться на родину, куда он стремился всей душой.
Возможно также, что рождение их последнего ребенка несколько примирило Шелли с жизнью за границей.
В том же году супругам наконец улыбнулось счастье: 12 ноября 1819 года у них родился второй сын, ныне здравствующий сэр Перси Шелли.