Но советской стороне было ясно, что Бауэр, как и прежде, действует еще и в качестве доверенного лица Людендорфа и правых фелькишских кругов — тех самых, которые готовы были снова двинуться из Мюнхена с «маршем на Берлин». Можно даже допустить, что Бауэр имел такую же миссию, как и «салон» Радека в декабре 1919 г.: зондировать — какова будет советская позиция относительно победоносного правительства национальной диктатуры в Германии. И лишь когда Зект и Брокдорф-Ранцау выступили с протестом против втягивания Бауэра в секретные контакты военных (как раз из-за близости к Людендорфу, который в Мюнхене снова выступил на стороне Гитлера как путчист), Троцкий заявил, что он, «само собой, ни при каких обстоятельствах не желает ставить под сомнение работу с Министерством рейхсвера»{882}.
Несмотря на провал своей миссии, Бауэр был под таким впечатлением от поездки в Советскую Россию, что написал заметки об этом путешествии под заглавием «Страна красных царей». Они начинаются с торжественного признания в том, что его взгляды претерпели изменения: подобно всему буржуазному миру, он видел раньше в большевизме только «преступную деятельность кровожадных насильников». «Но это мнение ложно!»{883} На Бауэра сильно подействовали похороны Ленина в январе 1924 г., которые, на его взгляд, были проявлением подлинного доверия народа и внушили ему столь необходимое чувство того, что «он присутствовал при всемирно-историческом моменте»{884}. В обстановке крайней разрухи в стране в 1917 г. Ленин выступил с группой людей, «сохранивших беспощадную волю, сознание цели и деятельную силу», и навел порядок{885}. Конечно, ЧК пролила «массу невинной крови, уничтожая не только виноватых», но жизнь, как ни крути, есть борьба, «и в пылу борьбы совершается физическое уничтожение противника»{886}.
Вообще говоря, на Бауэра произвели впечатление люди, стоявшие у власти, все они представляли собой «спаянный единством консорциум, каким не обладает ни одно государство». После Ленина ему больше всего импонировал Троцкий, которого он охарактеризовал как «прирожденного военного организатора и вождя» — «абсолютно в наполеоновском стиле»! Дзержинский, по его мнению, «возможно, столь же сильная натура и еще более беспощадная», а к тому же крупный организатор экономики и железнодорожного транспорта, за что Россия «должна быть ему благодарна несмотря ни на что». Кроме того, он патронирует социальное обеспечение детей в стране. «Но ведь тот, кто любит детей, не может быть кровожадным преступником»{887}.
Москву Бауэр нашел чистым городом, там поддерживается порядок, снабжение сносное. Проституция и употребление водки «окончательно ушли в прошлое». Да и профсоюзы с их «чисто эгоистическими тенденциями» в советском государстве свою роль отыграли: «Работа на фабриках и в шахтах организована совершенно в военном духе. Приказы должны выполняться! Забастовки и прекращение работы запрещены, за них полагается наказание. Но рабочий, несмотря на низкую заработную плату, и не думает бастовать, он уже ощущает себя не рабом какого-нибудь капиталиста, а является служащим государства, которому он обязан быть преданным телом и душой»{888}.
С поразительной благожелательностью Бауэр подходит, наконец, к вопросу, который прежде представлялся ему самым надежным индикатором социального разложения и морального упадка, к проблеме того, «что большая часть вождей — евреи». Во-первых, пишет он, это неправда; вожди советского государства — «в подавляющем большинстве — христиане». А кроме того, явное наличие евреев в общем аппарате связано с тем, что их «используют из-за их ума». Надо, однако, признать, что антисемитизм в широких народных слоях распространен. Но «без евреев совершенно нельзя обойтись», ни на селе, ни в государственных трестах, «где еврейская деловитость смягчает сухую теорию и подталкивает к практической деятельности». Да и вообще евреи в Советской России «выступают в совершенно другой роли, чем в остальном мире», где они считаются «главной опорой материализма»{889}. Но здесь «явно не видно эгоистов-материалистов», здесь господствует поразительный «идеализм исполнения долга»{890}.
Подлинную причину все более широкого распространения материализма Бауэр теперь видел в «пангинизме»: равноправии полов, которое, по правде сказать, сводится к «полному, добровольному подчинению мужчины женщине» или, более того, к ярму «сексуальной закабаленности». А это верный признак разложения: «Мода с ее страстью к обнажению и подчеркиванию сексуальности, литераторы, театр, танец, общество — все это есть абсолютная проституция». Здесь заложена «первопричина господства материализма, борьбы за обладание деньгами (капитализм)»{891}.
В противоположность этому российский народ в своем ядре еще «естественный и здоровый». И вообще все очернители должны помалкивать: «Сексуальная распущенность в Вене, Берлине, Париже, Лондоне и Америке сегодня значительно больше, чем в Москве»{892}. К сожалению, большевистская идеология и практика с ее равноправием полов также распахивают двери перед «пангинизмом». А это значит, что надо будет посмотреть, вернется ли большевизм к естественным основам или, влекомый «ложным сексуальным идеализмом… движется к гибели»{893}.
Какими бы чудаковатыми ни казались эти рассуждения, они ясно свидетельствуют, что натиск западного гедонистического стиля жизни вызывает именно у такого убежденного реакционера, как Бауэр, куда больше опасений, чем политический вызов большевизма, у которого он как последователь военизированного социального строя мог бы многое позаимствовать. В остальном ему понятно, что только на востоке, в Азии, восстанавливающаяся Германия может найти союзников — на стороне России, чья внешняя политика будет наполовину большевистской, наполовину панславистской, но в любом случае «абсолютно экспансионистской», а потому, как всегда, вступит в «непреодолимое противоречие с Англией»{894}.[152]
5. Консервативные революционеры
Революционный национализм в Веймарской Германии, на сторонников которого постоянно рассчитывало советское руководство как на потенциальных союзников, приобрел организационные контуры в начале 1920-х гг. в форме разветвленной сети политических кружков, союзов или партий, военизированных формирований и хаотичной массы периодических изданий, фактическое влияние которых, однако, едва ли было существенным. Безусловно, справедливо мнение, что подверстывание этого пестрого явления post factum под широкое понятие «консервативная революция» весьма проблематично. Но вместе с тем справедливо и то, что в политическом и интеллектуальном спектре Веймарского периода существовало вирулентное национал-революционное побочное или подспудное течение, которое серьезно влияло на политический климат в республике, четко не оформляясь в официальной политике и распределении по партиям. Его характерной чертой, во всяком случае, являлось стремление соединить несоединимое, будь то консервативного, фёлькишского или социалистического происхождения. Общим для этого течения, если уж подводить его под общий знаменатель, было воинствующее неприятие буржуазного либерализма и западного[153] общественного строя — а также скрытая тенденция к «ориентации на восток»{895}.