В Москве царило чемоданное настроение: «Радек настаивает, чтобы я завтра утром поехал с ним в Берлин. Я отказываюсь, потому что не желаю ехать “как участник борьбы”»{470}. Все же они очень сблизились. Паке уже давно размышлял о будущей роли Радека: «Радек хотел бы отправиться в Берлин. Кто знает, не сыграет ли он у нас еще раз какую-нибудь роль»{471}.
Однако и на сей раз Радек не уехал, поскольку в Германии все пошло не так, как ожидалось. После беседы с независимым социал-демократом Гаазе, членом нового «Совета народных представителей», поначалу не желавшим отменить высылку Иоффе, он разразился неясными угрозами и намеками. Красная армия на свой страх и риск войдет в оккупированные согласно Брестскому миру районы. Пусть немцы поостерегутся: в любой момент может разразиться Варфоломеевская ночь с резней офицеров. Уже разосланы тысячи агитаторов. «Мысли о демоническом значении несчастья» — вот что занимало сейчас Паке.
Получаемые им свидетельства очевидцев о гражданской войне в России добавляли красок в эту мрачную картину. Ходили слухи о жестокостях, творимых в сельских районах «революционными трибуналами», напоминавшими «суды средневековой Фемы[99] с сожжением ведьм». От его внимания не ускользнуло также и то, что помпезное празднование революции лишь затушевало антибольшевистские настроения большинства москвичей: «Приподнятое настроение в городе в связи с приближением французов и англичан… Их ожидают через 3–4 недели»{472}. Но все эти противоречивые впечатления он всегда переводил в литературную сферу: «Жизнь здесь в Москве это пухлый бальзаковский роман… где каждая глава стремится перещеголять другую… Восток в его дикости, красота, схваченная за горло, одежды ее сорваны»{473}.
Здесь гаснет очарование, исходившее от «наполеоновского» активизма деятелей мировой революции, в среде которых он вращался неделями и месяцами. В последний раз он стоял с Радеком перед картой, обсуждая «паршивое положение немецких войск на Украине» или опасность высадки британских войск на балтийском побережье. Радек напутствовал Паке рядом конкретных требований, исполнения которых советское правительство ожидало от нового германского правительства. Он передал ему также «карту для Либкнехта» и 3 000 царских рублей для своего сына Витольда, жившего в Цюрихе. В последний раз они выкурили вместе по доброй сигаре и предались мечтам о будущем: «Имейте в виду, в Берлине когда-нибудь появится (европейский) Центральный совет. — Касаюсь моей идеи “европейского ведомства”, синтеза всех остальных “заграничных ведомств”». Радек самодовольно шутил (а может, говорил всерьез?) — пусть, мол, Паке, оказавшись после 8-дневной поездки на поезде в Берлине, посмотрит по сторонам: «Возможно, он будет нас там встречать: через Петербург он смог бы добраться туда на подводной лодке за 2–3 дня»{474}.
Затем Радек отвез его в машине на вокзал, откуда отправлялся состав из 40 вагонов с сотрудниками посольства. Записи в дневнике напоминают заметки, сделанные по пути сюда, только в них уже нет того возбуждения от «чего-то в духе Эйхендорфа»: «Станции с новобранцами. Плачущие крестьянские жены. Арестованные крестьяне. Оцепленные вокзалы». По другую сторону демаркационной линии, где германские войска пребывали в состоянии полной дезорганизации, та же картина: «Беженцы в палатках. Толпами… слоняются военнопленные, как косяки сельди».
Наконец, через пять дней пути — Берлин. И отрезвляющее пробуждение: «Вторник, 26 ноября. Вот какова революция: у города обыденный привычный вид, красных флагов немного… Если смотреть изнутри, то Берлин все же выглядит блестяще. Но ж опасаюсь, что через полгода здесь будет твориться то же самое, что и в Петербурге, да и вид станет такой же»{475}.
Апофеоз одичавшего города
В Берлине или еще на обратном пути Паке сочинил эпилог для своих «Писем из Москвы» под своеобразным названием: «Скованный город» — апофеоз Москвы, одичавшей в ходе революции. Этот эпилог можно, пожалуй, назвать ключевым текстом среди всех многозначных свидетельств очарования, излучаемого большевистской революцией:
«Возможно, потребовались бы десятки тысяч мойщиков окон и стекольщиков, плотников и садовников, чтобы восстановить старую Москву, город с извилистыми улицами, взбирающимися на холмы, с изобилием товаров за зеркальными витринами, с площадями, украшенными внушительными памятниками, с парками за чугунными оградами. Десять тысяч портных, сапожников и парикмахеров трудились бы с утра до ночи, чтобы возвратить людям этого города тот благополучный вид, который роднил их некогда с жителями всех городов доброй старой Европы. (…)
Теперь эти улицы имеют довольно безотрадный вид, несмотря на обилие пешеходов на тротуарах. Ворота во дворы распахнуты, за ними виднеются запущенные сады. (…) Стены дворцов, изукрашенных орнаментами, и угловатых новых каменных зданий в шесть этажей стали рябыми — видны следы уличных боев. (…) На лавках еще сохранились вывески с названиями; на них нарисованы сахарные головы, сыр и домашняя птица, но склады заколочены досками. Унылые женщины продают газеты, задрипанные мужички торгуют на углу огурцами и яблоками. (…) Дома едят нищенский хлеб пополам с песком и соломой, жидкий картофельный суп и сырую репу. (…)
Но часто по улице мчатся всадники с шашкой на боку и винтовкой за плечами, подковы цокают по булыжной мостовой; беспечно несутся мотоциклисты, на бешеной скорости проносятся автомобили революции: военные грузовики или экспроприированные машины сбежавших миллионеров, а также грузовые автомобили с мешками конфискованной муки, капусты или кожаных сапог, на мешках восседают солдаты с винтовками, все это напоминает подушечки с торчащими булавками. (…)
Но была ли Москва когда-либо так же красива, как в эти времена одичания? Кажется, будто все вернулось к естественному состоянию, будто гигантский отлив дерзновенного человеческого рассудка разом смыл все то, что некогда расставляло вещи по своим местам. (…)
Теперь же под празднично сияющими люстрами в бывших дворянских домах, перед ценнейшими картинами (…), в центре угнетающей своим великолепием биллиардной расположились пролетарские продовольственные комитеты, выписывающие свои корявые приказы. Во взломанных подвалах с кирпичными стенами вероломные домоуправы, одичавшие, расставшиеся со своим мусульманством кавказцы, полусумасшедшие красногвардейцы с гранатами за поясом наслаждаются густым старинным бенедиктином, “Мутон Ротшильдом”, золотистым бургундским, темнокрасным игристым вином, некогда украшавшим столы царских министров. В современных доходных домах еще работают механические лифты, но на верхних этажах (…) разместились солдаты. Миномет соседствует на балконе с изящным самоваром (…) Товарищ в коричневой спортивной кепке, с винтовкой за плечами расхаживает внизу среди заросших зеленью руин древней цивилизации, как охотник в поисках пропитания. (…)
Этот скованный город, в котором замерла всякая торговля, который прозябает в бездеятельности и пустеет, может служить разве что солнечными часами, показывающими смену времен года. Город прекрасен летом с его ранним жарким утренним солнцем, с его темно-золотыми вечерами, с джунглями листвы и нескошенной травы перед стенами Кремля. (…) Перед тобой, недалеко, на холме с пологими склонами, сияют пестрые игрушечные теремки с белым, широким, увенчанным куполом дворцом посередине. (…)
В этом гордом дворце на больничной койке лежит Ленин, которого принесли сюда из сумятицы фабричного двора. Ты часто видел его на забитой людьми трибуне, — невысокого красноречивого мужчину с улыбкой трезвомыслящего человека, с руками, засунутыми в карманы брюк, с хитрыми глазками, устремленными вдаль, этого Тамерлана нового суда над миром. Его соратники живут по соседству в квартирах бывших кавалеров и придворных; они, возможно, сидят в этот момент, грязные, невыспавшиеся, в своих черных кожаных одеждах, с пистолетами на поясе, что-то оживленно обсуждают за серебряными столами, перед хрустальными зеркалами. Спускается ночь, за окнами вокруг дворца начинают потрескивать и вспыхивать дуговые лампы. Готовятся декреты, которые появятся в завтрашних утренних газетах и разом сделают этот летний город еще более тихим. (…)