Люббе указал на то, что враждебность достигает высшей точки именно тогда, «когда один из противников утверждает свою собственную позицию как всеобщую в противоположность частично справедливой у других». Война, по его мнению, расширяется тогда «до призвания осуществить свою национальную сущность в историческом или всемирно-историческом масштабе». Речь в действительности идет не о морализации политики, а о политизации морали, — в результате чего падают «те препоны, за пределами которых политика обретает тотальный характер»{132}.
Отход от Запада
Все задачи, которые немцы ставили перед собой в отношении человечества, формулировались почти исключительно в полемике с западными военными противниками и с цивилизацией и демократией, представителями которых те являлись. Прагматический универсализм демократических идей, и вправду действовавший разлагающе на традиционно-иерархические государственные и общественные формы различных стран, необходимо было превзойти неким германским контруниверсализмом, который воспринимал себя в идеалистической и эссенциалистской манере как противоположный полюс и масштаб и должен был в равной мере производить охранительное и освобождающее действие. Германия в очередной раз измыслила себя в гипертрофированно многозначном смысле как европейскую «срединную империю».
Но это нарциссическое самовозвеличивание стало также решающей причиной того, почему Германия оказалась плохо подготовленной к эффективной военной пропаганде внутри страны и значительно уступала в этом отношении своим противникам. Военные цели западных держав, по крайней мере их официальные идейно-политические цели, можно было легко и доступно сформулировать: демократия и конституционализм; равенство прав и возможностей для всех вне зависимости от класса, религии или национальной принадлежности; свобода печати и информации;свобода мировой торговли и свобода морей, а также прочих путей коммуникации. В противоположность им вильгельмовский рейх с его «личным руководством» кайзера и милитаризмом, похвалявшимся «победными днями под Седаном», предоставлял достаточно оснований для обвинения его в стремлении к мировому господству и в абсолютизме правления, даже если это вряд ли соответствовало политической и социальной действительности. Правда, действенность союзнической пропаганды в Германии была сильно ограничена — по крайней мере, в первые годы войны, — но среди других народов Габсбургской империи и в нейтральных государствах ситуация складывалась иначе.
«Германская идея» о развитии потенциалов той или иной нации как выражении ее индивидуального «народного духа» имела усиленный пропагандистский эффект не только среди нерусских народностей царской империи от Финляндии и Украины до Грузии, но и среди народов арабского мира и Передней Азии (Египет, Сирия, Иран, Афганистан, Индия), находившихся под пятой Великобритании или ощущавших угрозу захвата с ее стороны. Ирландцы и фламандцы, известные личности в нейтральных странах — например, шведский исследователь и первооткрыватель Свен Хедин (в котором Паке с восхищением видел свой идеал[28]) — весьма сочувственно относились к «немецкому делу» в мировой войне. Особая тема — заигрывание немецкой политики и пропаганды с «еврейством» и сионизмом в Польше и России, а также в США{133}.
Но как бы то ни было, надежды немцев на всеобщее восстание народов против британской всемирной гегемонии и царского деспотизма и на приток союзников из Европы и других стран не оправдались. В конце концов войну Германскому рейху объявили 27 стран, а союзники его отпадали один за другим. Макс Шелер в 1917 г., давая ситуации абсурдное нарциссически-диалектическое толкование, с горечью предположил, что в «ненависти к немцам» «человечество» впервые познало себя как политический субъект: «Первым всеобщим переживанием человечества как целого было переживание всеобщей ненависти» — к Германии{134}.
В самом деле, союзническую пропаганду против «прусского милитаризма» и «варварства» вильгельмовской империи трудно было превзойти в грубости. И здесь действовала диалектика универсальности и тотальности. Если во Франции провозглашенная «борьба цивилизации против варварства» (Анри Бергсон) еще несла в себе оборонительные черты зеркального отражения германского противопоставления «культура versus цивилизация», то именно британское правительство открыло ящик Пандоры современной наступательной пропагандистской войны, которая велась всеми средствами, чтобы заклеймить немцев как «гуннов» и лишить их права называться людьми{135}.
Как реакция на эти обвинения и притязания немецкое самовозвеличивание устремлялось ко все большим высотам. Пропаганда со стороны военных противников отныне объявлялась явным свидетельством их морального вырождения и полной неспособности хотя бы понять превосходство германской культуры. «Мы понимаем все народы; но никто не понимает нас — и никто понять нас не сможет»{136}, — провозгласил Вернер Зомбарт. И это была даже не жалоба, но лишь еще одно указание на то, что Германия в духовном и культурном отношении на голову выше своих противников и недосягаема для них.
«Идеи 1914 года»
Противопоставление «немецкой сущности» и «немецкого мировоззрения», с одной стороны, и принципов и идей западных противников, с другой, приобрело в конце концов в комплексе «идей 1914 года» крайне изощренные формы, которые распространились на все области общественной и государственной жизни.
Понятие «идеи 1914 года» (автором его был сочувственно относившийся к немцам шведский специалист по международному праву Рудольф Челлен{137}) поначалу выдвигалось как прямая антитеза «идеям 1789 года». Демократически-республиканским принципам «свободы, равенства, братства» противопоставлялись немецкие идеи «долга, порядка, справедливости». На этой основе можно было образовывать огромное и все более систематизированное множество парных понятий-антитез такого рода. Западное учение о социальном договоре оперировало антиномиями «государства» и «общества», немецкое мышление пользовалось понятием «сообщество» (Gemeinschaft), которое якобы снимало это противоречие, по мнению Пауля Наторпа. Либеральному концепту господства «закона» немцы (в лице Эйкена) противопоставляли свое глубоко прочувствованное понимание «долга», опиравшееся не на формальное «право», а на живую «нравственность». Если западное мышление упорно держалось за понятие «индивид», то с немецкой стороны ему противопоставлялась «личность» и тем самым — образ общества, где «все за одного и один за всех, притом каждый остается всецело самим собой». Англосаксонские общества провозглашали в качестве высшей и главной цели «счастье» индивида, а в действительности, как утверждал Вернер Зомбарт, примитивный «идеал комфорта» — для немецкой же сущности было характерно «делать дело ради него самого». Это изречение, приписываемое Рихарду Вагнеру, считалось глубочайшим выражением немецкого «идеализма» в противоположность «прагматизму» и «утилитаризму» англосаксов.
Выдвинув плакатную формулу «торговцы против героев», Зомбарт актуализировал эти антитезы, рассматривая их в квазиреволюционной перспективе освободительной войны против завоевывавшего весь мир британского империализма свободной торговли и его социальных идей. Он утверждал, что Германия — последняя дамба на пути «волны коммерциализма», идущей от Британии и угрожающей затопить мир, причем не столько капиталом и товарами, сколько всеразлагающим духом маммонизма. Немцы — единственный народ, сохранивший добродетели героизма и бескорыстия. «Могучий лемех» войны, снова выворачивающий «плодородную почву из глубин» души, показывает, что немцы — «молодой народ». Здесь Зомбарт в позитивном ключе использует западную инвективу — обвинение в «варварстве», поскольку в нем «инстинктивно правильно выражена глубочайшая противоположность». В самом деле, теперь следует повести решительную борьбу между упаднической «западноевропейской цивилизацией» и здоровым «немецким варварством»{138}.