Парижский отчет
Насколько Томас Манн, разумеется, избегал «развиваться» в этом новом повороте к Западу, подтверждает дневник его путешествия в Париж в январе 1926 г. Поездка носила черты государственного визита, духовного Локарно, и сам Томас Манн так ее и описал. Его поворот в сторону республики вовсю обсуждался в обществе, а свежий успех «Волшебной горы» опережал его. Уже при первой встрече он отдался очарованию causerie[183] на французском языке — «языковая ласка, приглушенная, деликатная и очень приятная». И далее: «Все аристократическое обаяние гуманистической цивилизации Запада вкушаешь, вслушиваясь, четко ощущая, что именно этот старый мир вкладывает в понятие “варварства”, и знаешь при этом, что это мир обреченный, да и мертвый уже, готовый к поглощению и погребению восточно-пролетарским миром»{1055}.
Еще заостренней развивал Томас Манн эту мысль в разговоре с писателем Альфредом Фабр-Люсом на каком-то банкете. Он с удовлетворением констатировал, что его «Рассуждения аполитичного» задним числом были встречены во Франции с «полным пониманием», а именно как «протест против упрощения морального мира пропагандой добродетели демократии». Фабр-Люс заметил, что последнее относится главным образом клевым буржуа его страны, которые особенно ненавидят идеалистическое германство. На это Томас Манн ответил, что это «блестящее замечание», а «новое сближение немецкой мысли с западноевропейской вполне [составляет] духовную возможность». Но это нужно препоручить «всеобщему революционизированию мира». А оно сводится в сущности к «подрыву буржуазной, классической, консервативно-революционной Франции», причем «восточно-пролетарскими силами, которые в известном смысле осуществляют европеизацию Франции»{1056}.
В том, что Германия в нарисованной картине находилась на стороне «всеобщего революционизирования мира» и что именно ей выпадет роль посредницы в деле «европеизации Франции», уже содержалось противопоставление универсальной «подвижности» германского духа и окостеневшей «классичности» французского esprit[184], как бы носившее черты интеллектуального реванша. Вообще говоря, Томас Манн вынес из своей поездки уверенность, что за прошедшее время «во Франции духовно-географическое положение Германии, более близкое к Востоку, стало восприниматься как наше преимущество»{1057}. Это скорее всего и было подлинным посланием его «парижского отчета».
В 1931 г. в Германии вышла книга Фридриха Зибурга «Бог во Франции»[185], которая (при всех оговорках и эмоциональных придирках) впервые снова выразила свежий, подлинный интерес к западному соседу. Но уже через год появилась книга путевых впечатлений Зибурга «Красная Арктика. Сентиментальное путешествие “Малыгина”» — и это нечто совсем иное. На борту советского экспедиционного судна «Малыгин» Зибург встретил людей — молодых комсомольцев, рабочих, техников, ученых, — которые и в повседневных ситуациях жили и действовали, как солдаты, и располагали к себе своей простодушной гордостью: «То, чего у них имеется в избытке, а нам недостает, — это вера». Книга была написана «спокойным английским октябрьским днем», когда в Девоншире увядали последние розы, и до того, как началась «суровая зима», как казалось автору — «последний срок, который судьба поставила себе, срок для Англии, для Европы, для всех»{1058}. Это уже предвоенная книга, в которой парадоксально (но только на первый взгляд) заявила о себе партийная приверженность Зибурга национал-социализму.
IV. Катастрофа и новое начало
1. От союза к борьбе за жизненное пространство
В сентябре 1919 г. Адольф Гитлер, безвестный обитатель мужских общежитий, казематов и казарм, — подобно непроизвольному «сновидцу», из которого внезапно начинает выговариваться «бессознательное», — обнаружил в себе талант демагога и «решил стать политиком». Этот служивший на фронтах мировой войны ефрейтор и вспомогательный офицер-воспитатель был «синтетическим продуктом всех страхов, пессимистических настроений, прощальных эмоций и защитных реакций» (Иоахим Фест), которые владели его согражданами и современниками.
Его «мировоззрение» состояло сплошь из элементов, усвоенных им самоучкой, бесцельно и целеустремленно, в годы учения в Вене и Мюнхене, — это относится прежде всего к псевдонаучным понятиям «борьба за существование» и «право сильного», общим местам социал-дарвинизма, которыми пестрела обширная литература до и после рубежа веков и которые повторялись в полемической расовой риторике Гитлера в более примитивном и радикальном виде. Во всем этом, как пишет тот же Фест, «проявляется более глубокое родство между ним и буржуазной эпохой, чьим незаконным сыном и разрушителем он был»{1059}.
В такой оценке Гитлера как медиума или рупора единодушно сходится большинство его биографов, вплоть до того, что ему отказывают во всяком «личном существовании или истории за пределами политических событий» (по мнению Яна Кершо{1060}). Перед лицом такой деперсонализации, которая сосредоточивает внимание почти целиком на обществе, а не на личности, можно признать законным призыв Эрнста Нольте не делать из Гитлера «несуществовавшей персоны» (Unperson) и воплощения «абсолютного зла», но ухватывать, по крайней мере, «основную эмоцию?», которая и придавала ему черты человека, распираемого своим опытом и пониманием пережитого, и толкнула его на путь его уникальной карьеры.
Однако Нольте, в свою очередь, хотел бы видеть эту «основную эмоцию» Гитлера в стороне от всякого живого образа его личности, его эпохи и его жизненного мира, причем только на стыке со своими собственными историко-идеологическими реконструкциями, и особенно в «каузальной взаимосвязи» большевизма и национал-социализма. О том, что он хотел обозначить с помощью этого «раздражающего словосочетания», употребленного им в «споре историков», снова напомнило 11 сентября 2001 г., «как ни одно событие за последние десятилетия». Нольте полагал, что, подобно нью-йоркскому теракту, тогдашнее «классовое убийство», осуществлявшееся большевиками, было воспринято «как нечто беспрецедентное, невыразимо ужасное»{1061}. И такой же ужас, по его словам, послужил «центральным, если не единственным импульсом Адольфа Гитлера и его партии». А поскольку они верили, что ответственность за массовые убийства в Советской России лежит на «евреях», то было бы неверно называть «“антисемитский” импульс просто бредом», хотя бы потому, что многие большевики на руководящих постах действительно были евреями. В конечном счете Гитлер в ответ на продолженное Сталиным большевистское «классовое убийство» имитировал его в форме «расового убийства» как акта «контруничтожения», однако лишь после того, как международное еврейство с началом Второй мировой войны позиционировало себя также как реальный враждебный народ и, в свою очередь, объявило войну «Третьему рейху»{1062}.
Вот так звучит последняя, сведенная к самой примитивной форме, версия «каузальной взаимосвязи» Эрнста Нольте, которая сильно напоминает бинарную систему: здесь энтузиазм, там ужас; здесь большевизм, там фашизм; здесь уничтожение, там контруничтожение. В прямом смысле формула «каузальной взаимосвязи» гласит: из-за Ленина Гитлер; или: без Ленина не было бы Гитлера.