Действительно, правительственный и конституционный кризис, завершившийся в июле 1917 г. смещением Бетман-Гольвега, стал результатом объективных противоречий в германской военной политике и постоянно меняющегося влияния политических сил и институтов, но вместе с тем и выражением подспудного нарастания пораженческих настроений, социального недовольства и демократических устремлений в широких слоях населения. «Брюквенная зима» 1916–1917 гг. на долгое время подорвала доверие к руководству страны, а неограниченная подводная война и вступление в войну США способствовали новой эскалации мировой войны, сопряженной с ростом человеческих жертв, конца же ей не предвиделось.
Однако поначалу кризис вылился в новое неустойчивое равновесие между слабеющим правительством и большинством в рейхстаге, последнее же, вместо того чтобы решиться на реальную демонстрацию своей силы и настоять на введении в стране парламентской системы, создало собственный орган — «межфракционный комитет». Но ироническое название комитета — «интерсовет»[61] — показывало, насколько сильно фактическая ситуация в Германии отличалась от российской. Отколовшиеся от социал-демократического большинства и объединившиеся в НСДПГ (Независимую социал-демократическую партию Германии) силы абсолютно не были способны на инициативу революционного характера — что и отразилось в их почти наивных ссылках на события в России{291}.
Спонтанное и организованное пораженчество
Надо сказать, что в листовках, призывавших весной 1917 г. к забастовке, подобные отсылки к российскому примеру встречались весьма часто. Так, в одной лейпцигской прокламации говорилось: «Яркий пример подают российские рабочие, опередившие вас. Ступайте им вослед и делайте то же самое. Из прусско-германского мрака — вперед к сияющей свободе народа». Листовка, выпущенная во время апрельской стачки в Берлине, требовала от германского правительства, со ссылкой на прокламации Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, соответствующего заявления о «готовности к немедленному заключению мира при отказе от любой явной и скрытой аннексии». В перечне политических требований содержался также призыв к предприятиям и профессиональным группам «направлять представителей для формирования совета рабочих». Берлинская газета «Бёрзен-курир» от 20 апреля 1917 г. возмущенно прокомментировала: «Хотят, значит, действовать по-русски!»{292}
Еще сильнее событиями в России были потрясены войска на Восточном фронте. В сводке Военного министерства от 13 апреля сообщалось: «Из одной восточной дивизии докладывают: по мнению агента, осуществляется пропаганда немедленного Заключения мира и присоединения к российской революции. В дивизии уже циркулируют листовки, доходящие до таких крайностей, как предложения больше не стрелять в русских и не подписываться на военные займы»{293}.
Из воспоминаний, собранных главным образом историками ГДР, выросла целая эпопея о массовых германо-российских братаниях. Они действительно имели место весной 1917 г. на многих участках Восточного фронта, и самое позднее осенью, до и после захвата власти большевиками, это привело к широкомасштабному Разрушению линии фронта. Однако канонизированные фотографии солдат, танцующих на льду, несколько вводят в заблуждение. Ибо какими бы спонтанными и искренними ни были солдатские контакты через линию фронта, они так и не выходили из-под власти закона войны — или уже закона гражданской войны.
В самом деле, германские военные власти, в свою очередь, энергично старались с помощью активной пропаганды играть на усталости от войны в среде российских солдат и заключать неофициальные перемирия. В этом им содействовала окопная пропаганда большевиков — даже если они то тут, тот там обращались с соответствующими призывами к немецким и австрийским солдатам. Вообще говоря, «сотрудничество» германской и российской революционной пропаганды имело место уже в лагерях военнопленных в Германии, где в 1915 г. начали делить военнопленных по национальностям и обрабатывать их с помощью эмигрантских групп — среди которых были и большевики{294}.[62]
От революции к инволюции
Претензий фронтовиков, возвращавшихся побежденными с войны, опасались правительства всех участвовавших в войне держав. И опасения эти были справедливыми: ленинский лозунг о превращении мировой войны в гражданскую, который пока еще считался сектантским, стал в России в 1917 г. — без содействия большевиков или с их помощью — социальной и политической реальностью. Однако обращенный внутрь реваншизм мог явить всю свою мощь лишь в том вакууме, который образовался после свержения царизма в таком зависимом от государства обществе, какое существовало в Российской империи. В этом смысле я в другом месте назвал катастрофические события лета и осени 1917 г. в России процессом «инволюции»{295}.
Только большевики были готовы оседлать тигра «социальных стихийных сил» (о которых часто говорил Ленин), иными словами, одновременно и разжигать этот процесс, и контролировать его. Взяв курс на бескомпромиссную оппозицию и отказ в лояльности новым органам демократической республики, о чем говорилось уже в «Письмах из далека» и затем в «Апрельских тезисах», Ленин в день своего прибытия на Финляндский вокзал перешел Рубикон, двигаясь к совершенно иной революции — о которой до сих пор даже не заговаривали среди радикальных социалистов.
Теоретическую базу этой смены перспективы Ленин заложил в своей работе «Империализм как высшая стадия капитализма», которая, надо сказать, к моменту его прибытия в Петроград еще никому не была известна. В серии дальнейших брошюр и статей он с весны до осени 1917 г. углубил предложенный им радикальный поворот. По его мысли, империалистический «военный капитализм» создал материальные предпосылки для «военного социализма», который позволяет перескочить историческую фазу развитого буржуазного общества и перейти одним скачком (разумеется, рискованным) прямо к диктатуре пролетариата. России как «слабейшему звену» мировой империалистической системы суждено возглавить все угнетавшиеся империализмом нации, если ей удастся сопрячь средства и методы государственно организованного военного хозяйства с революционным демократизмом пролетарских масс[63].
Дальнейшая метаморфоза марксистской гносеологии, реконструируемая ex post[64] из его философских тетрадей, вылилась в своего рода гегельянское обострение и достигла высшей точки во фразе: «Следовательно, никто из марксистов не понял Маркса 1/2 века спустя!!» Только теперь Ленин всецело проникся идеей, «что “практика” — единственный истинный критерий того, является ли политика правильной или ложной». Так полагает Роберт Сервис, утверждающий, что Ленин тем самым «нашел обоснование того рискованного, первопроходческого подхода к политике», который его отличал{296}.
От мировой войны к гражданской
В своей основе стратегия Ленина, которую он мог применять лишь постепенно, состояла в продолжении политики «революционного пораженчества» и гражданской войны — в том числе и главным образом против молодой демократической республики. Требование немедленного «мира» было поэтому не менее демагогическим и тактическим, чем требование «хлеба» и «земли» (которая, согласно его собственным программным установкам, должна была принадлежать вовсе не крестьянам, а государству).