В том же духе Эдвин Эрих Двингер, который в своих прежних бестселлерах вроде частично автобиографического эпоса о гражданской войне «Между белым и красным» (1930) дал овеянную трагической романтикой картину России и «русского человека», теперь в заметках о восточном походе вызывал в памяти образ красноармейцев как настоящих мутантов, пробуждавших, вместо прежних симпатий, даже не сострадание, а только презрение и проективные инстинкты уничтожения. Так, при виде первого пленного за Бугом он воскликнул: «Это ведь уже были не русские, я же хорошо знал их прежде — это были уже не те похожие на медведей сверхчеловеки… Те глубоко чуждые мне существа, которые обступили меня, были захиревшей чахлой смесью народов… Боже правый, подумал я в страхе, неужели это превращение зашло настолько далеко, что уже затронуло биологическую субстанцию?.. У меня невольно возникло ощущение, будто я угодил в кучу злых термитов… В самом деле, уже никаких сомнений не оставалось, что этим людям с помощью пропаганды, всеохватной в своей небывалой тотальности, незаметно, как будто хирургическим путем, удалили собственные мозги…»{1164}
После такой смены собственной оптики Двингер был готов признать и высшую мудрость «приказа о комиссарах» (изданного, правда, только для внутреннего ознакомления). После допроса комсомольца с «хитрым взглядом политрука» он записал: «Пожалуй, нам ничего не оставалось, как уничтожить их в случае необходимости! Это было жестокое решение, особенно для меня, некогда любившего этот народ, — но оно не обременяло меня, поскольку мне казалось, что его можно оправдать в том числе и с точки зрения высшей справедливости: ведь, во-первых, этот народ сам истребил весь высший слой, а с ним и единственную по сути определявшуюся германской сущностью часть народа… — а во-вторых, руководство сознательно пропитало остаток монгольским элементом, хладнокровно стремясь придать ему посредством этой бастардизации ударную силу, которая сметает… все европейское, поскольку в придачу к степной тупости у него отсутствует какой бы то ни было орган для понимания культуры… И то, и другое оправдывает нас, да и что может нам воспрепятствовать отчаянно биться, подобно тем рыцарям, которые в битве при Легнице[202] отбили первый натиск монголов? Это же титаническая борьба, и кто в ней проявит слабость, тот ее проиграет…»{1165}
Надо сказать, что продолжавшиеся «Листки из дневника Двингера» сохраняли некоторую двойственность и уже обозначали то направление, в котором позднее формировались разногласия внутри нацистского руководства после краха надежд на блицкриг. За линией фронта он не только снова повстречал своих «прежних русских», бородатых мужиков и русоголовых сельских девушек, со страхом и надеждой приветствовавших его хлебом-солью, которым он официально сообщил, что отныне они свободны и могут жить по своим обычаям{1166}. Но в личности ожесточенно сражавшегося и в конце концов сбитого красного офицера-летчика он обнаружил тип «нового русского человека», который оказался для него загадкой: «Кто из знатоков России мог бы когда-либо поверить, что русские снова станут такими пилотами! Они настолько задавили в себе свое равнодушно-безразличное словцо “ничего”, чтобы сопротивляться с такой решимостью до последнего вздоха… Нам предстоит еще многое изведать, пока мы окончательно не разобьем их!»{1167}
Противоречия и разногласия
В действительности очень быстро стало ясно (и об этом часто говорили), что война ведется вовсе не с целью освободить страну и учредить в ней новый порядок, но — воспользуемся словами Геббельса — это «война за зерно и хлеб, за накрытый и изобильный стол к завтраку, обеду и ужину… ради сырья, резины, железа и руды»{1168}. Подобное утверждение соответствовало высказывавшимся в узком кругу мыслям Гитлера о том, что «эти народы по отношению к нам в первую очередь имеют задачу служить нам в хозяйственном отношении», вот почему необходимо «вывозить с захваченных российских территорий все, что только можно вывезти». Поэтому не нужна и никакая новая «государственная организация»{1169}, которая тем временем проектировалась в министерстве Розенберга по старым германским калькам стратегии «расчленения»: например, отделение независимой Украины и Белоруссии («Белорутении») от основной России, которую следует обкорнать до размеров древней «Московии»{1170}.
Кроме того, Розенберг на внутреннем заседании до начала военной кампании загодя разоблачал лживость пропаганды, которая должна была ее сопровождать: «Мы ведем… сегодня не “крестовый поход” против большевизма, чтобы только навечно освободить “бедных русских” от этого большевизма, а чтобы осуществлять германскую политику… Война с целью создания неделимой России, таким образом, отметается. Сменить Сталина на какого-нибудь нового царя или даже националистического вождя, — это как раз и мобилизует против нас всю энергию»{1171}. Тем самым подчеркнутый «антибольшевизм» этой захватнической и поработительной войны служил просто предлогом, чтобы ввести в заблуждение собственное население и мировую общественность. Но и речи о «славянских недочеловеках» и о якобы загубленной евреями «государствообразующей способности» русских скрывали подспудный страх перед потенциальной мощью Советского Союза как превращенной формы былой Российской империи.
Утверждение Ханны Арендт, что «свобода от содержания собственной идеологии характеризует внутренний слой тоталитарной иерархии»{1172}, постоянно находит поразительное подтверждение в монологах Гитлера в ставке фюрера или в его «застольных беседах». Требуя держать покоренные народы России «по возможности на самом низком культурном уровне», он вместе с тем восхищенно говорил о Сталине. «И если Сталин в минувшие годы применял по отношению к русскому народу те же методы, которые в свое время Карл Великий применял в отношении немецкого народа, то, учитывая тогдашний культурный уровень русских, не стоит его за это проклинать». И уж подавно, разумеется, не следует ругать Карла Великого, которого Розенберг в своем «Мифе XX века» (Гитлер считал, что его невозможно читать) ославил как «истребителя саксов» только потому, что «он путем насилия создал единое государство»! Нуда, а как еще? Сталин, по словам Гитлера, записанным Генри Пикером, его штатным «Эккерманом», «тоже сделал для себя вывод, что русским для их сплочения нужны строгая дисциплина и сильное государство, если хочешь обеспечить прочный политический фундамент борьбе за выживание, которую ведут все объединенные в СССР народы, и помочь отдельному человеку добиться того, чего ему не дано добиться собственными силами, например получить медицинскую помощь»{1173}.
Россия, «картинка в калейдоскопе»
О «еврейском большевизме» здесь, как и на большинстве внутренних совещаний нацистского руководства о Советском Союзе, практически не говорилось, и чем дольше шла война на востоке, тем меньше. Напротив, использование евреев представлялось теперь как государственная мудрость. Гитлер даже назвал Сталина одним из величайших людей из ныне живущих, поскольку ему удалось «из этого семейства славянских кроликов выковать государство», а для этой цели он был вынужден «воспользоваться евреями»{1174}. Или о том же иными словами: «Сталина следует ценить уже за то, что он не пустил евреев в искусство»{1175}, — разглагольствовал Гитлер в «Волчьем логове» («Вольфсшанце») в мае 1942 г., тогда как в Веймарской Германии как раз из-за засилья евреев в области культуры немцы низко пали. Вот почему одной из первых мер после взятия власти стала «унификация всей немецкой прессы (подобно тому как это сделал Сталин в СССР)»{1176}.