Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Притом новые тоталитарные движения подхватывали на свой лад обещания и ожидания, пробужденные именно самой войной и направленные вовсе не только на усиление мощи страны, на территориальные завоевания и материальные приобретения, но в той же мере на внутреннее примирение, демократическое участие и социальное признание. Такие понятия, как «народное единство» и «военный социализм», передавали кроме того (причем не только в Германии) идеалистические упования на новую простоту, нравственность, взаимосвязь и осмысленность жизни, т. е. на избавление от запутанности (Kontingenzen) и неоднозначности (Ambivalenzen) модерна.

Эти упования, чем дольше длилась война и чем «тотальней» она становилась, пережили не отрезвление и охлаждение, а все большее усиление. Так мировая война несла с собой более глубокие изменения в социальной структуре и культурном облике обществ враждующих держав, чем политические революции, произошедшие в ее конце. Сама война была началом и причиной всех революций той эпохи.

Разумеется, эти сдвиги и перекосы в общественной и государственной структуре не протекали бесконфликтно, и уж подавно в тех странах, которые потерпели поражение или ощущали себя «обманутыми» по результатам мирных договоров. Напротив, изменения на «родине» в форме «обуржуазивания», коммерциализации, феминизации, «евреизации» и уравниловки, и тем самым упадка традиционных форм жизни и исконных авторитетов, воспринимались фронтовиками как предательство и удар в спину. Это чувство еще более усиливалось после возвращения с фронта, когда демобилизованные или раненые солдаты и офицеры ощущали себя подвергнутыми массовому социальному унижению.

Этот примитивный конфликт интересов и жизни между людьми в форме и гражданским населением, усиливавшийся в ходе войны то тут, тот там, доходил до злейшей неприязни, после войны еще более обострялся воспоминаниями о «мужском братстве» в окопах со всеми гомофильными и полурелигиозными компонентами{1037} — о дружбе, которая в ландшафтах смерти давала последнее прибежище, поддержку и связь и потому была священной — не в мистическом, а в самом простом человеческом смысле; это братство скреплялось к тому же чувством вины выживших перед «оставленными» на полях сражений погибшими товарищами, с которыми возвращавшиеся фронтовики «трагически отождествляли себя»{1038}. Одновременно средства ведения войны — центральная организация и планирование, единоначалие и коллективные общие задачи — казались участникам войны в хаосе послевоенных лет единственным оправдавшим себя средством для преодоления кризисов и моделью стабильного и справедливого общества. Корпоративный социальный строй, в котором идея нации сливалась с идеей социализма, представлялся неизбежным и чуть ли не естественным. Было ясно, что демобилизованным солдатам и офицерам в подобном социальном строе (идеально-типически намеченном в «Программе социальной диктатуры» Штадтлера) должна быть отведена главная роль.

Вольфганг Шивельбуш также разъясняет, что в Германии в 1918–1919 гг. — если сравнить с поражением Франции в 1870—1871 гг. — отсутствовал (пусть и символически) жест национального самоутверждения и демократического обновления, каким стали в свое время полет на воздушном шаре Гамбетты из осажденного Парижа и провозглашение Третьей республики{1039}. Таким образом, Веймарской республике с самого начала не хватало «легитимирующего мифа об основании» (Детлеф Пойкерт){1040}. Во всяком случае, не было того, что могло бы символически и социально компенсировать обиду за поражение и связать колебания социальной и психологической энергии участников мировой войны.

«Большой страх»

Уже с этой точки зрения становится ясно, что образ господствующего страха перед буржуазно-мелкобуржуазной революцией и перед большевизмом для ситуации 1918–1919 гг. в Германии едва ли может соответствовать действительности. Не голый страх перед насилием и переворотом, но, скорее, накопившаяся агрессия, не находившая объекта, характеризовала социально-психологическую ситуацию.

Кроме того, «большой страх», о котором после российской революции 1917 г. говорили по аналогии с grande peur[179] европейской аристократии и буржуазии перед лицом Французской революции 1789 г., был более многозначным. Уже в XIX в. государственные перевороты и основания государств «сверху», национальные войны и имперская мобилизация играли большую и более решающую роль, чем все социально-революционные движения, нацеленные на восстания и переворот. Молодые социал-демократические рабочие партии в различных странах оставались в конечном счете ферментом «национализации масс» (Джордж Мосс) или «имперской сверхмобилизации» (Гельмут Флейшер). Теперь, на исходе мировой войны, эта всеобщая тенденция эпохи характеризовала также все политические перевороты.

Великой темой, если угодно, «исторической задачей» 1918–1919 гг. было также прежде всего новое государственное устройство Европы: образование новых национальных и этнических государств из имущества несостоятельного должника — трех многонациональных империй на востоке — и проведение новых границ. Лозунг президента США Вильсона о «праве наций на самоопределение», видимо, привел в движение в общем и целом гораздо более многочисленные массы, чем лозунги революционного социализма и коммунизма. А там, где дело доходило до коммунистического переворота, как в России в 1917 г. или (на короткий период) в Венгрии (1919 г.), национальные и социальные проблемы нераздельно сливались. Венгерская советская республика была практически прототипической акцией националистической самозащиты посредством социалистической мобилизации масс и сосредоточения всех ресурсов в руках государства.

Большевики также апеллировали — вначале в ситуации «двоевластия» летом 1917 г., затем в ходе Гражданской войны 1918–1919 гг., которая стилизовалась под национальную оборонительную войну против «империалистической интервенции», и, наконец, в войне с Польшей 1920 г. — к священному делу «России», древней, великой России, сливавшемуся воедино с делом социализма. Лозунг «отечественной войны», провозглашенный Лениным весной 1918 г., апеллировал к реальному мотиву, который привел в ряды Красной армии немалую часть офицеров царской армии. И когда еврейский большевик Троцкий в Гражданской войне или в войне против Польши в 1920 г. использовал национальную риторику типа «собирание русской земли» или «свобода и независимость России» и категорически утверждал: «Октябрьская революция была глубоко национальной»{1041},[180] — это нельзя назвать чистой демагогией.

Именно этот дух воинственного самоутверждения во имя социализма и нации в противовес западным державам-победительницам Карл Радек попытался внушить спартаковским «антимилитаристским» идеалистам на учредительном съезде КПГ. Он натолкнулся на то же самое пораженчество, что и его противник Штадтлер, который хотел превратить антибольшевистскую мобилизацию масс в демонстрацию национальной сплоченности против версальских Победителей и в толчок к «немецкому социализму».

«Большевизм в бальном зале»

Вместо этого в повседневной жизни молодой немецкой республики происходили «перевороты» совсем иного рода — например, «вспышка чувственности и гедонизма как реакция на запреты танцев и развлечений во время войны». Часть послевоенной молодежи, да и выжившие фронтовики из окопов были охвачены настоящим «танцевальным безумием», «танцевальной манией»! «Подобно вальсу во время революции 1789 г. и канкану… во время Июльской революции 1830 г., так называемые джазовые танцы в Берлине на рубеже 1918–1919 гг. были неразрывно связаны с Ноябрьским переворотом», — еще одна цитата из Вольфганга Шивельбуша{1042}. Больше всех безумствовали на танцплощадках молодые женщины. В 1920-е гг., причем именно во времена гиперинфляции, отсюда вырос феномен, который в 1925 г. психолог Фриц Гизе назвал «гёрл-культурой» (Girlkultur){1043}, — самая наглядная и эмоционально (будучи эротической), вероятно, глубже всего захватывающая форма американизации, которая волнами накатывала на Веймарскую Германию. Достаточно характерно, что современные наблюдатели заговорили — кто с иронией, кто со страхом, а кто и с ненавистью — и о «большевизме в бальном зале», хотя с реальным большевизмом можно было связывать все что угодно, но только не джазовые танцы. Но уже давно пошло поветрие употреблять понятие «большевизм» как универсальную метафору разрушения старого строя и традиционных обычаев, восприятия искусства и жизни. Так, встречались предупреждающие педагогические брошюры с призывами бороться против «сексуального большевизма» молодежи, как и речи, громящие «музыкальный большевизм» модернистов или «большевизм в искусстве» экспрессионистов и абстракционистов, при полном отсутствии каких-либо конкретных ссылок на Советскую Россию и на левых радикалов или просто утверждений такого рода{1044}.

вернуться

179

Большим страхом (фр.). — Прим. пер.

вернуться

180

Представление о квазиестественном, как бы врожденном «интернационализме» коммунистов-евреев является и без того чересчур поспешным. Если задаться вопросом о ментальной предрасположенности еврейских активистов и идеологов к значительному участию в большевистском проекте, то можно указать, например, на образ жизни восточноевропейских евреев как «имперского населения», которое ожидало скорее несчастья от распада многонациональных империй и возникновения новых национальных государств (не только в страшных фантазиях, но в кровавой реальности 1918–1919 гг.). В этом смысле имеются социально-психологические и социально-экономические обоснования того, что еврейские социалисты-евреи пытались «посредством “интернационализма”, нейтрализующего национальные вопросы, заново закодировать распадающиеся структуры наднациональных империй и рационализировать их в марксистских терминах» (Diner D. Papier zur Konferenz «Judische Fragen — Kommunistische Antworten». Leipzig, November 2001). Можно также сказать: такое соотношение интересов и желаний особо предрасположили российских евреев или радикальную часть этой популяции к роли второго социалистического имперского и государственного народа. В этом смысле ссылки Троцкого на свой русский национализм делались совершенно серьезно. Разумеется, их можно было трактовать расширительно в интернациональном плане, как и любой феномен исторического образования империи.

109
{"b":"256836","o":1}