Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Люксембург сделала первую попытку принципиальной критики позиций Ленина и Троцкого, говоря об «удушении политической жизни» в Советской России, о «диктатуре горстки политиков», о «хозяйничанье клики» и погромном «одичании общественной жизни»{493}. В заключение она возвращается все к той же теме: «Все, что происходит в России, [образует] неизбежную цепь причин и следствий, звенья которой, исходное и конечное, таковы: несостоятельность германского пролетариата и оккупация России германским империализмом»{494}. Хоть германские социалисты, входящие в правительство, и кричат, что российский большевизм представляет собой искаженную картину социализма, но большевистская партийная диктатура — «результат поведения германского пролетариата».

В этих условиях Ленин и его соратники могли, по крайней мере, считать своей исторической заслугой то, что они поставили на повестку дня вопросы практической реализации социализма. Но: «В России эта проблема могла быть только поставлена. Решить же ее в России было невозможно». Главная опасность такой ситуации заключалась поэтому в том, что большевики «свою тактику, которая навязывалась фатальными условиями, теперь теоретически фиксируют во всех деталях и рекомендуют для подражания… международному пролетариату»{495}.

В такой оценке крылось принципиальное признание первенства германской революции по отношению к российской, первенства, принявшего, однако, парадоксальную форму исторического поражения германского пролетариата, которое и сделало возможным большевизм, этот «искаженный образ социализма». Тем отчаяннее Люксембург в своей программной речи на учредительном съезде КПГ («Спартака») настаивала, что будущий социализм — единственная спасительная перспектива человечества. Она требовала перенести борьбу туда, где пролетарии «прикованы к цепи капитала»: на заводы и фабрики, а затем в сферу демократической общественности, обучающей массы и будоражащей их. Необходимо «бороться плечом к плечу, шаг за шагом, в каждом государстве, в каждом городе, в каждом селе, в каждом поселке за средства государственной власти, которые постепенно должны быть отобраны у буржуазии и переданы советам рабочих и солдат»{496}.

Как бы идеалистически напыщенно это ни звучало, но это все же была попытка нацелить еще практически несуществующую партию, которая на первом Всегерманском съезде советов фактически не была представлена и в которой «пугающим образом объявилось… путчистское течение» (по свидетельству Матильды Якоб{497}), на дальний путь, явно отличавшийся от большевистского. В первые недели революции нельзя было и подумать об открытом отмежевании — еще и потому, что и московские меньшевики-интернационалисты во главе с Мартовым (взглядам которых Люксембург во многом сочувствовала), несмотря на все репрессии, все еще ожидали от начала германской революции демократической эволюции большевизма и перемещения центра тяжести из Москвы в Берлин{498}.

Те, у кого имелись глаза и уши, едва ли могли не заметить скрытой полемики в составленной Розой Люксембург программе «Союза Спартака», где говорилось: «Пролетарская революция для достижения своих целей не нуждается в терроре, она с ненавистью и отвращением относится к убийству людей… Она не является отчаянной попыткой меньшинства с помощью силы перестроить мир в соответствии со своим идеалом, революция — это действие огромной многомиллионной народной массы, призванной выполнить историческую миссию и претворить в реальность историческую необходимость».

Однако детерминизму мышления в категориях исторической миссии и необходимости соответствовало также изображение окончательной борьбы вокруг альтернативы «социализм или варварство» как «ожесточенной гражданской войны», развязанной, естественно, буржуазией, из чего с необходимостью следовал императив, что пролетариат должен «подготовить себе для этой гражданской войны необходимое вооружение» и научиться «пользоваться им»{499}. Даже от такой гуманистки, как Роза Люксембург, не мог укрыться тот факт, что в действительности революция является продуктом вовсе не социального переворота, а мировой войны. «В этом смысле», — т. е. учитывая, что в «решающих последних битвах» после краха империализма потребуется «воля к власти социализма», — «будущее всюду принадлежит “большевизму”»{500}.

Впрочем, концовка статьи Люксембург о российской революции может быть прочитана и как несколько разочарованное признание того факта, что германская и российская революции находятся в неразрывной принудительной связи: связи поражения и катастрофы.

Большевизм как глобальное лекарство

Отношение московского руководства к германской революции было неоднозначным и колеблющимся — от ликования до апокалиптических ожиданий. Если первые сообщения о свержении монархии и образовании советов рабочих в Вене, Будапеште и Берлине сразу же приветствовались как начало революции по большевистскому образцу, то за немедленно начавшимися переговорами о перемирии с западными союзниками следили с неприкрытым разочарованием и сильнейшим недоверием.

Высылка 6 ноября советского посланника Иоффе (с одобрения социал-демократов, входивших в правительство) имела в интерпретации Ленина ясный смысл: «Германия капитулирует перед Антантой и предлагает ей свои услуги в борьбе против русской революции. Вот разгадка загадки». Тем самым ситуация для Советской России еще раз совершенно изменилась. Теперь осталась только «одна группа победителей» — западные державы, которые «главной задачей считают душить мировой большевизм». На германские войска, стоящие в Прибалтике и на Украине, по его мнению, возложена задача защитить мир и «карантином избавиться от большевизма». Напрасно, насмехался Ленин: «…бацилла большевизма пройдет через стены и заразит рабочих всех стран»{501}.

Это было чистой воды измышление. На самом деле немецкое руководство, в том числе и вожди социал-демократического большинства, хотело — разжигая страх перед распространением большевизма в Центральной Европе и предлагая активную защиту — достичь смягчения условий перемирия на переговорах с Антантой. Те, кто надеялся на большевистскую революцию в Германии после эйфории 9 ноября, вынуждены были в первый раз умерить свой пыл, когда независимые социал-демократы в берлинском «Совете народных представителей» никоим образом не поддержали предложение о немедленном восстановлении дипломатических отношений и о заключении союза с Советской Россией, а заняли выжидательную позицию.

Долгий разговор по телеграфу 14 ноября между Коном и Гаазе на одном конце провода и Радеком и Чичериным на другом «вполне прояснил» последним ситуацию. Как ни странно, Радек убедился, что в Берлине дела пошли не по желаемому пути, услыхав, что Гаазе отклонил предложение большевиков «прислать хлеб».

Это предложение, как справедливо расценил Гаазе, диктовалось совсем не филантропическими, а исключительно «реально-политическими» соображениями. Оно непосредственно примыкало (в этом и странность) к переговорам с кайзеровским правительством и Верховным командованием сухопутных войск о «дополнительных договорах» и секретном военном соглашении, заключенных в августе, когда большевистское руководство то и дело предлагало в ходе согласованной акции Красной армии и австро-германских оккупационных войск реквизировать новый урожай зерновых на Украине и в Донецкой губернии[105] и поделить добычу. Немецкую сторону не убедили заверения, что там «хлеба хватит на всех», и она отклонила эти предложения{502}.

вернуться

105

Строго говоря, в Донецко-Криворожской советской республике, провозглашенной в феврале 1918 г. и просуществовавшей до февраля 1919 г. В мае 1918 г. была оккупирована австрийскими и германскими войсками. Донецкая губерния в составе УССР создана в апреле 1920 г. — Прим. пер.

56
{"b":"256836","o":1}