При всей патриотической воинственности он также критиковал развитие событий в Германии, где после свержения Бетман-Гольвега власть в значительной мере перехватили военные из окружения Людендорфа. Шло четвертое военное лето 1917 г. В это время Паке был охвачен длившимся неделями «телесным и душевным недомоганием». Он мечтал о той минуте, когда «всякую мысль о политике, — она ведь есть только предпринимаемая слишком многими и слишком слабыми силами попытка играть роль самого Бога, своего и своих соотечественников», — он, наконец, скинет, «как изношенную одежду»{263}.
Большевистский переворот в России вселил в него новые силы. В дневниковой записи от 31 октября, в день Реформации, он отметил торжественный гул колоколов над городом, который «наполняет сердце движением и покоем»; сообщения о поражении Италии и доходящие из Англии мнения о том, что война продлится еще год, прокомментировал сухо: «Видимо, так и будет»{264}. Ибо на Востоке намечался решающий поворот. И Паке мог сказать словами Гёте: «И я присутствовал при этом»[54].
Тайные переговоры на квартире
Той же датой в стокгольмском дневнике Паке помечена явно добавленная позднее обобщающая заметка: «Время большевистского восстания в Петербурге. Частые обсуждения с Радеком, Гутманом, Ольбергом[55] и другими большевиками-меньшевиками. Донесения Рицлеру и подробные устные отчеты ему, на основе чего он составляет свои доклады в Берлин. — Договорился: встреча Р с Р [Радека с Рицлером] в четверг 8 ноября у меня на квартире. Но не состоится»{265}.
Таким образом, упоминаемые в дневнике обсуждения состоялись еще до большевистского восстания 7 ноября (по европейскому календарю). Если даты не перепутаны впоследствии, Альфонс Паке (по крайней мере, неофициально) был информирован о подготовке большевиками захвата власти; а через него об этом наверняка узнал и Курт Рицлер, которого в начале октября 1917 г. послали в Стокгольм для руководства и оживления деятельности германского посольства, касающейся России{266}.
Вопросы русской революции и возможности заключения сепаратного мира заслонили теперь все остальное. «Частые переговоры с большевиками и о большевиках», — записал Паке 27 ноября. Рицлер жаждал как можно скорее завязать с Воровским — временным посланником нового советского правительства — также и личное знакомство. Через 14 дней отношения были установлены. Паке торжественно протоколирует это событие как летописец, сознающий собственную всемирно-историческую роль посредника:
«8 декабря 1917 г. Субботний вечер. — Сегодня в моей квартире состоялась первая встреча для обмена мнениями о форме переговоров о мире и т. д. между представителями германского и российского правительств — по одному участнику: это действительный советник посольства д-р Курт Рицлер и (со вчерашнего дня) полномочный комиссар Совета российских народных депутатов по Скандинавским странам, большевик и инженер В. Боровский. Беседа… длилась с семи часов до без четверти восемь, В[оровский] после ухода Р[ицлера] остался еще на полчаса. Произвели друг на друга весьма хорошее впечатление. Хоть бы и дальше все пошло быстро и хорошо. Аминь, аминь»{267}.
То, что Боровский остался после ухода Рицлера, подтверждает доверительный характер отношений, выстроенных Паке. Форма, в которой он зафиксировал в дневнике это событие, также говорит о личной вовлеченности, явно выходящей за пределы чистой политики и дипломатии. По-другому обстояло дело с Рицлером, к которому Паке — более или менее официально — все же был прикомандирован и которому подчинялся уже целый год. Надо сказать, что и Рицлер — как отмечено в его дневнике (где записи делались куда более спорадически) — также воспринял приход Ленина к власти как «еще одно чудо для нашего спасения»{268}. Своего партнера по переговорам он однажды назвал даже «чудесным парнем», а Радек показался ему «трогательнейшим и одареннейшим», «абсолютно беззастенчивым, но весьма ловким и наделенным изрядным литературным дарованием», тогда как Боровский, который до недавнего времени работал инженером в немецкой электротехнической компании, произвел на него «впечатление честного и разумного человека»[56].{269}
Вместе с тем Рицлер предостерегал Берлин от «любых открытых проявлений дружественного взаимопонимания с Россией»{270}. И, будучи умнейшим последователем Макиавелли, как он сам чаще всего аттестовал себя в своих официальных высказываниях (чтобы замаскировать депрессивные и пораженческие нотки, пронизывавшие его дневники), он в докладной записке от 26 ноября не советовал связывать участь германо-российских отношений с сомнительной судьбой новых властителей. Он предполагал, что последние, видимо, в ближайшем будущем будут свергнуты, поскольку их хрупкий режим зависит от быстроты заключения мирного договора, который отвечает и германским интересам. Но дальнейшие отношения лучше выстраивать с новым правительством{271}.
Последующие контакты также были отмечены этой двойной игрой. Новая встреча состоялась уже 10 декабря на квартире Паке; третья — 14 декабря, и на ней в основном обсуждалось «место переговоров — Стокгольм или Брест?»{272} В действительности правительство рейха уже давно остановилось на прифронтовом городе Брест-Литовске. Петля постепенно затягивалась на шее большевиков, которых немцы считали обычными авантюристами, объектами германской подрывной политики.
Надо сказать, что субсидии большевистской партии в очередной раз резко возросли{273}. А предложения по кредитам и помощи, которые германское правительство поручило передать в Петроград через Рицлера, шли еще дальше. Фактически они уже свидетельствовали о далекоидущих планах экономического захвата и эксплуатации, реализация которых должна была начаться после утверждения мирного диктата в Брест-Литовске{274}.
Эти предложения о помощи, сделанные в ноябре—декабре 1917 г., не в последнюю очередь были обусловлены стремлением подвигнуть петроградское советское правительство на официальные переговоры с правительством рейха и блокировать все прямые контакты между представителями большевиков и немецкими социал-демократами, т. е. большинством рейхстага. Именно Рищтер, уже полный мрачных предчувствий возможного распространения революции на Центральную Европу, энергично саботировал все попытки подобных контактов.
Самая острая угроза в этом направлении исходила как раз от Александра Гельфанда. Во всяком случае он в эти недели пытался на свой страх и риск, выступая в двойной роли влиятельного представителя германской социал-демократии и посредника по связям с российскими революционерами, установить личные контакты между обеими партиями. Так, ему удалось убедить вождей социал-демократического большинства в рейхстаге обменяться официальными телеграммами с выражением солидарности с петроградским советским правительством и в декабре уговорить Филиппа Шейдемана отправиться в Стокгольм для переговоров с представителями большевиков. Главной их целью, вероятно, были новые шаги к созыву социалистической конференции по вопросу о заключении мира.