Такая поэзия, совпадавшая для Льдова с восторженным и, как он писал в цитированном выше предисловии, «если осмелюсь так выразиться, молитвенным настроением», и должна была, по его мысли, заменить утилитарную гражданскую поэзию, представители которой глядели на мир «исключительно телесными глазами, ища в картине содержания не таинственного, а наиболее понятного, наиболее близкого к заурядной действительности…». По поводу этих претензий Льдова П. Ф. Якубович заметил в рецензии на его сборник 1897 года «Лирические стихотворения»: «Льдов осмеливается утверждать, что прошли те времена, когда русское общество могла увлекать и трогать „муза мести и печали“, эта „бледная, в крови, кнутом иссеченная муза“, и что настал праздник для яснолобых эстетов и декадентов. К счастью, этот праздник ему приснился, и русское общество не дожило до такого позора»[14].
Рядом с Льдовым может быть поставлен Д. Н. Цертелев. Как и Льдов, он был страстным поклонником Фета и сторонником «чистой поэзии» с философской окраской. Земной мир для него только отсвет мира духовного, смысл его непознаваем; человек, как и каждое живое существо, «есть только буква вечного Глагола, Минутный отблеск дня его» («Не думай тайну вечного творенья…»). Идеал поэта — мистическое созерцание миров иных, погружение во тьму нирваны, покой небытия («Когда б я мог порвать оковы тела..»). В лирике личной, интимной поэта влечет не любовное счастье (оно недостижимо), а тихая грусть прощанья. От былых желаний и надежд остается «одно только слово, И это печальное слово — прости!» («Мы долго шли рядом одною дорогой…»). Резиньяция, отказ от жизни действительной с ее бесплодной борьбой, минутными благами и минутными богами («Не сотвори себе кумира…»), порывания к вневременным, абсолютным ценностям — таков дух и тон поэзии Д. Н. Цертелева.
5
Как ни поверхностно было то идеалистически-философское направление, которое стремились придать своей поэзии К. Льдов и Д. Цертелев, самое это стремление было характерной чертой времени Философский идеализм различных оттенков становится в это время особенно активным и стремится занять то место в общественном сознании, которое раньше принадлежало материализму Чернышевского и его последователей. Уже народнические мыслители, как известно, во многом отошли от Чернышевского, хотя и считали себя его сторонниками. Что же касается его противников, то они объявили открытый поход против Чернышевского и его школы. Так, упомянутый выше A. Л. Волынский прямо солидаризировался с оппонентом Чернышевского Юркевичем. На страницах «Северного вестника» Волынский выступал с пропагандой неокантианства, популяризируя в своих статьях аналогичные течения на Западе. Увлечению неокантианством отдал дань и близкий к народничеству В. В. Лесевич (в конце 80-х годов он перешел к эмпириокритицизму Р. Авенариуса и стал первым в России популяризатором его учения). В этом идеалистическом течении едва ли не первое место принадлежало философу и поэту B. С. Соловьеву.
Свой поэтический идеал Владимир Соловьев видел в лирике Фета, которого он рассматривал как прямого наследника Пушкина. Однако сам Вл. Соловьев далеко не был последователем Фета: Фет был для него слишком конкретен и материален. В частности, в пейзажной лирике Вл. Соловьева внешний мир как бы дематериализуется. В природе, в «явном таинстве ее красоты» поэт стремится увидеть сочетание «земной души» с «неземным светом» («Земля-владычица! К тебе чело склонил я…», 1886).
В другом, более позднем стихотворении Вл. Соловьев восклицает:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что всё видимое нами —
Только отблеск, только тени
От не зримого очами?
(«Милый друг, иль ты не видишь…»,1895)
И это не было для него только декларацией, — он последовательно проводил этот принцип в своей поэзии. Реальная картина природы у Соловьева часто намечена двумя-тремя штрихами, как бы условными признаками, все остальное — мерцанье «неземного света». Так, в стихотворении «В Альпах», рисуя картину гор и моря, поэт ограничивается одним двустишием и не стремится к разнообразию красок: для изображения внешнего мира ему достаточно одной краски («Синие горы кругом надвигаются, синее море вдали»). Бесконечно более важны для него не впечатления, даже не смутные настроения, навеваемые природой, а нечто такое, чему нет названья на языке образов или чувств. Какие бы картины реального мира ни входили в поэзию Соловьева, они находят себе место в какой-то особой сфере:
Близко, далёко, не здесь и не там,
В царстве мистических грез,
В мире, не видимом смертным очам,
В мире без смеха и слез…
(«Близко, далёко, не здесь и не там…»)
Это относится не только к образам природы, но и к изображению внутреннего мира человека. Психологическая лирика Вл. Соловьева так же лишена конкретности и так же наполнена мистическими идеями, как и лирика пейзажная. В стихотворении «Бедный друг! истомил тебя путь…» (1887) намечены контуры вполне реальной любовной драмы, но не на ней сосредоточено внимание поэта, а на философском итоге, замыкающем стихотворение:
Смерть и Время царят на земле, —
Ты владыками их не зови;
Всё, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Все стихотворение, в сущности, и написано ради этого афоризма, он имеет самодовлеющее значение, предшествующие строки лишь слегка мотивируют его.
Очень часто житейские коллизии у Вл. Соловьева исчезают вовсе, тогда возникает философская лирика в чистом виде, нередко появляются стихотворные рассуждения на религиозные темы. Таких стихов у Вл. Соловьева много, и тема их одна: «средь суеты случайной, В потоке мутном жизненных тревог Владеешь ты всерадостною тайной: Бессильно зло, мы вечны; с нами бог» («Имману-Эль», 1892).
В поэзии Соловьева нашли отражение и его излюбленные политические идеи, восходящие к славянофильской философии истории — в частности, к традиционно славянофильскому противопоставлению Востока и Запада. Некогда древняя Эллада победила «стада рабов» Ирана, а «царственный орел» Рима «силой разума и права» дал миру единство; так установилось политическое и идейное господство Запада, но все-таки — «свет с Востока», потому что душа вселенной тоскует о мире и любви. Россия должна будет внести в жизнь человечества это начало примирения, в этом ее историческая миссия. Стихотворение «Ex oriente lux» (1890), в котором развернута эта концепция, заканчивается таким возгласом:
О Русь! в предвиденьи высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
«Восток Ксеркса» — это, конечно, символ грубой силы и порабощения, говоря конкретно — самодержавный деспотизм. Вл. Соловьев отвергал его, не предполагая, разумеется, никаких революционных преобразований, но даже и очень умеренный либерализм его политических стихов привлекал к их автору сочувствие широкой публики, жадно ловившей всякое проявление политической оппозиционности, где бы и в чем бы оно ни выражалось. А у Вл. Соловьева политические мотивы и настроения появлялись нередко, они окрашивали иной раз даже его пейзажные стихи. В стихотворении «Сайма в бурю» (1894), например, пейзаж воспринимается как политическая аллегория. Озеро «плещет волной беспокойною», стремясь выбиться из гранитных оков, и это зрелище радует поэта.