Здесь все характерно для Андреевского: он поэт «тихой тоски», «безропотной и нежной» скорби, далекой от отчаяния, его «уныние» мечтательно, его поэзия воспоминаний и элегических сетований лишена бурных порывов и страстей. Он не боится при этом архаичности и иной раз пишет совсем в духе Жуковского:
Ты знаешь и молчишь, и нет в очах любви.
Ты шепчешь горестно: «Где спутники мои?
Иные — отцвели, иные — опочили;
Мы вместе знали жизнь, и вместе мы любили».
(«Май»)
Это звучит так, как будто не было Бодлера, которого Андреевский переводил; как будто не было Некрасова, которого он, в качестве критика, проницательно и ярко оценивал; как будто не было Случевского, поэта меньшей величины, но так же далекого от сентиментально-романтической идилличности, как и его великие современники и предшественники. Архаичность Андреевского вряд ли может быть истолкована как случайность или причуда, — это был, видимо, принцип. Поэт уходил от современности, погружаясь в стилистику других эпох или в мир других поэтов, создавая своеобразные перепевы, как в поэме «Довольно», написанной на тему одноименного произведения Тургенева. Не случайно, конечно, и то, что из тургеневского очерка были взяты только личные темы и оставлены в стороне как мотивы космического пессимизма, так и политические тирады, и сатирические обличения.
Поэма «Довольно» — это переложенный в стихи чужой текст, то есть самый яркий пример отраженной поэзии; в других случаях у Андреевского появляются откровенные перифразы, явно рассчитанные на соотнесение с оригиналом. Так, стихи Андреевского «В саду монастыря, цветущую как розу, Я видел в трауре Мадонну Долорозу» («Dolorosa») прямо намекали на стихи Пушкина «Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел Нереиду». Такие и подобные стихи Андреевского задуманы были как отражение поэзии, а не действительной жизни. Эта жизнь с ее неправдой и злом, с ее грубой корыстью и грубой прозой была хорошо знакома Андреевскому-юристу, Андреевский-поэт допускал ее в свои стихи, только пропустив сквозь призму меланхолии и погрузив в сферу поэтических отражений. Как мы видели, Андреевский был не чужд мотивам гражданской скорби, но злоба дня в прямом виде была ему несродна. Поэма «Мрак», намекающая на пушкинскую «Чернь», построена как разговор Поэта с Духом воспоминаний; после сетований на людей (они — «плоды случайные земли»), на современное поколение, живущее «без божества, без вдохновенья» (эти стихи взяты эпиграфом к поэме), на жизнь, порождающую скорбь духа, Поэт произносит слова, звучащие как декларация:
И в час той скорби безутешной
(Тебе открою мой секрет)
В моей груди больной и грешной
О злобе дня — заботы нет!
Когда же повседневное и злободневное появляется все-таки в поэзии Андреевского, оно преображается в духе общих стремлений поэта. Так, в поэме «Обрученные» с подзаголовком «Из хроники происшествий» рассказывается об одном случае из жизни (быть может, подлинном) — о самоубийстве молодого человека. Потрясенный смертью своей юной возлюбленной, он ранит «лезвием стальным» «верх руки лилейной» у покойницы, потом этим же лезвием делает порез на своей руке — и умирает. Это происшествие настолько необычно и, в поэтическом освещении Андреевского, настолько романтично, что от злобы дня в нем почти ничего не остается. Оно важно поэту тем, что дает возможность вспомнить библейский афоризм «Сильна любовь, как смерть!» и закончить рассказ из хроники происшествий словами о вневременной сущности повседневной жизни:
И песнь смолкает у порога.
Где вековая тишина,
Где жизни мелкая волна
Опять впадает в лоно бога.
«Мелкая волна» бытовой жизни сама по себе не пользовалась большими правами в поэзии Андреевского, он наблюдал ее как бы с высоты верхнего этажа конки (см. «На крыше конного вагона…»), скользя по ней беглым взором, не углубляясь и не задерживаясь. В центре же его поэзии был внутренний мир современного человека, не знающего ни радости, ни отчаяния, но ощутившего в душе «холодный гнет и то страданье без забот, Что называется смиреньем Пред неизбежною судьбой…» («На утре дней»).
К сборнику своих стихотворений (1886) Андреевский избрал такой эпиграф из Эдгара По: «Красота есть единственная законная область поэзии; меланхолия есть законнейший поэтический тон». Этот эпиграф мог бы подойти к поэзии Поликсены Соловьевой, в стихах которой в 90-е годы и в начале нового века звучал тот же меланхолический тон. Герой ее поэзии, «измученный тяжкой борьбой», хотел бы «на незримых крылах» улететь «в край далеких и светлых видений».
Но боюсь, что и там, в той надзвездной стране,
Позабыв и печаль и страданья,
Я порою в блаженном, таинственном сне
Буду слышать земные рыданья.
(«В те мгновенья, когда перед злобой людской…»)
Стихотворение это написано от лица мужчины, как и многие другие стихи Поликсены Соловьевой, что подчеркивало безличность и всеобщность их содержания и тона. Их героем был современный человек, одинокий, ни во что не верящий и заблудившийся в холодном мире: «В этих бледных снегах мне не видно пути, Я один и не знаю, куда мне идти» — в этом вся его исповедь («В этих бледных снегах…»). В поэзии Соловьевой люди всегда одиноки, «они все вместе — и одни», и даже тех, кто рядом, «жизнь разделяет, как стекло» («Люди»). В этом сонмище одиночек все замерло, и процесс жизни совершается, ничего не меняя. В неподвижном и равном себе мире «Счастья нет, есть только отраженье Неземного в темноте земной». Так начинается одно из стихотворений Соловьевой 1901 года, и в этом афоризме весь его смысл. В стихотворении того же года «Тайна смерти» тема расширяется: здесь звучит мысль о призрачности самой смерти, ее тоже нет, есть «Проклятье, боль, уныние, забвенье, Разлука страшная, — но смерти нет». Эпитет «страшная» здесь только дань поэтической инерции: в художественном мире Поликсены Соловьевой ничему не радуются и ничего не страшатся. Триумфатор не может насладиться радостью победы: «Ему слышатся вопли и стон, Это стон побежденных врагов» («Победил он могучих врагов…»). Грешные души низвергнутых в ад не чувствуют ни страха, ни печали:
Чего же нам страшиться в этой мгле:
Все эти муки, всё мы испытали
Среди цветов, под солнцем на земле.
(«Свершился Страшный суд, и, взорами сверкая…»)
Революционные события 1905 года только на миг всколыхнули этот мир. Поэтесса увидела в завихрившейся жизни своеобразную красоту, и красота показалась ей грозной, зловещей, но в то же время животворной. Поэтесса ощутила себя участником великого события и по-своему прославила его: она восприняла все совершающееся как нечто апокалипсическое, как черный бунт против солнца и огня, но ради их же утверждения, чтобы заново их увидеть сквозь бурю и тьму. Стихотворение, датированное 1905 годом и ему посвященное, начинается словами: «Мы пели солнцу в былые годы» — и кончается так:
Теперь поем мы во славу бури,
Венки сплетаем во славу тьмы:
За бурей ярче восторг лазури,
И дня без ночи не знаем мы.
В другом стихотворении того же бурного года поэтесса придает символический смысл пейзажу поздней осени: