Петр подал руку Клавдиеву. Тот все еще был молчалив.
– Не думал, что доживу до этой минуты, Петр Дорофеевич, – тихо проговорил он.
«Перед этой встречей даже Клавдиев безоружен» – сказал себе Белодед. Не он, Петр, а вот этот дуб, стоящий посреди двора, заставил Клавдиева произнести то, что не произнес бы он ни при каких обстоятельствах прежде.
А Клавдиев стоял перед дубом, не в силах обнять взглядом и крону, и черную колонну ствола.
– Он, как зачинатель рода, праотец, чудом выживший.
Клавдиев положил ладонь на ствол дуба, а Петру представилось, что рука, темная, в бугристых и вздувшихся венах, вросла в кору старого дерева.
Клавдиев был взволнован, а Кира… в ее взгляде, обращенном на деда, Петр увидел и недоумение и укор. Здесь между ними лег ров.
В доме где-то наверху, чуть ли не на уровне маковки дуба, раздался удар топора. Потом еще и еще. Казалось, рубят не дрова, а старое клавдиевское гнездо.
Клавдиев поднялся на крыльцо, сделал усилие открыть дверь – она поддалась. Кира и Петр следовали за ним. Наверно, человек, орудующим топором, услышал шаги на лестнице, удары топора утратили силу.
– Кто там? – вдруг раздался голос, неожиданно тихий, и Петр увидел над собой великана с повязанным горлом, в руках у него был колун. – Я спрашиваю: кто? – повторил великан.
Сейчас человек с колуном стоял над Клавдиевым.
– Этот дом принадлежал… моему отцу, – сказал Федор Павлович. – Я приехал из Англии.
– Вы Клавдиев?
– Да.
Великан с повязанным горлом опешил, он смотрел на Клавдиева и точно соизмерял с тем, каким он представлял его себе прежде.
– Гусаров Глеб Глебыч, – отрекомендовался великан и взглянул на колун – сейчас колун лежал у его ног. – Ну, и как вы нашли Москву? – спросил Гусаров.
– Я еще многого не видел, – произнес Клавдиев.
Гусаров засмеялся – смех, отраженный в просторных окнах веранды, казался стеклянным.
– Разве это смешно?
– Смешно.
– Простите, почему?
– Смотри не смотри – все ясно.
– Что именно?
– Я готов голодать, – заметил Гусаров и вздохнул, да так шумно, что дверь за спиной скрипнула и отворилась. – Я готов жить без хлеба… но оставьте мне хотя бы свободу! Нельзя у человека отнять и хлеб и свободу – он распадется, превратится в пыль.
– А разве вы менее свободны, чем прежде? – спросил Клавдиев.
– Менее! Конечно, менее, хотя внешне я свободен. – Он взял с пола колун, повертел его и положил обратно. – Я солдат армии труда. В пределах этой армии я свободен абсолютно. Я брошен в поток, и меня несет вместе со всеми к великой цели, но до нее, как до дальней планеты, триста тысяч лет свободного падения!
– Простите, а… ваш идеал?
– Мой идеал? Хоть на четвереньках, но выкарабкаться из потока и остаться человеком, чтобы тебя не истерло до блеска, чтобы на лице остались рот, нос и глаза… чтобы лицо не стало похожим на коленку в конце концов! Хочу делать то, что делают все люди: гневаться, ненавидеть, сомневаться… хочу сомневаться, черт возьми! Хочу обнаружить то, что мне дано от бога! Хочу дать волю страстям, которые, наверно, есть у меня, как есть у вас. Хочу быть богатым!
– Но богатство – не свобода, угнетение, – сказал Клавдиев.
Гусаров покраснел.
– Тогда не хочу быть богатым, – нашелся он мгновенно и, взглянув на Петра, помрачнел. – Я заметил, вы все время скептически улыбаетесь. Вы хотите что-то сказать?
Петр рассмеялся.
– А мне все-таки кажется, что вы хотите быть богатым.
– Я хочу быть свободным, а нет богатства больше.
– Верно, – сказал Клавдиев. – Нет богатства больше. Верно, – подтвердил он и пошел к выходу.
Уже очутившись во дворе, они вдруг услышали, как распахнулось над ними окно – там стоял Гусаров.
– Все великие революции были в июле! – крикнул он и исчез.
– Что он сказал? – спросил Клавдиев.
– Он сказал, что все великие революции были в июле – ответил Петр, смеясь.
– Так и сказал?
– Так.
Клавдиев взглянул на окно, прислушался, надеясь, что великан с топором произнесет нечто подобное еще раз, но лишь неистово и зло застучал топор – Гусаров колол дрова.
84
Воровский остановил Петра и не столько кивком головы, сколько движением глаз дал понять, что намерен сообщить нечто чрезвычайное.
– Товарищ Белодед, – Воровский коснулся руки Петра ладонью – она была холодна, – только что убит Мирбах… Да, разумеется, эсерами, Ленин просил разыскать вас.
Как обычно в эти дни. Кремль люден, тем чутче тишина в приемной председателя Совнаркома.
Ленин сидел у края стола и быстро нумеровал записи, которые Петр увидел в руках Владимира Ильича сегодня утром, когда тот был на трибуне. Ленин оглянулся на голос Петра, и Белодед только сейчас понял, насколько серьезно все, что произошло.
– Белодед? – произнес он быстро, видимо удерживая в памяти номер помеченной, но уже перевернутой страницы. – Свердлов и я едем в германское посольство, да, с соболезнованием. – Он пометил лежащую перед собой страницу. – Вы будете с нами. – Его рука обрела прежнюю стремительность – одна за другой нумеровались страницы. – Что же вы молчите? – Он закончил нумерацию, собрал листы в стопку и, поставив вертикально, дважды ударил ими о стол. – И вы считаете, что этого делать не стоит?
– Я ничего не сказал, Владимир Ильич, – ответил Петр.
– То-то же, – Ленин пошел к выходу. Навстречу Ленину шагнул человек в вельветовой блузе.
– Простите, – обратился он к Владимиру Ильичу, – мог бы я задержать вас на минутку?
Ленин внимательно посмотрел на него: окно – рядом, и человек виден весь. Длинные, хорошо промытые волосы рассыпались и закрыли уши.
– Да, пожалуйста, но… с кем имею честь?
Человек отвел ото лба волосы.
– Я Феофан Строганов, делегат Пятого Всероссийского съезда Советов, член партии социалистов-революционеров.
Ленин поклонился.
– Слушаю вас, товарищ.
Строганов поднял голову – так удобнее было удержать рассыпающиеся волосы.
– Мне сказали, что убит Мирбах.
Ленин нетерпеливо сжал лацкан пиджака.
– Да, убит… час назад.
– Мне еще сказали, что вы решили направиться в германское посольство, чтобы выразить соболезнование.
– Да, сию минуту, если разрешите, – произнес Владимир Ильич.
Собеседник Ленина протянул руку – жест выражал нетерпение.
– Я заклинаю вас не делать этого.
– Почему?
– Есть такое абстрактное понятие: достоинство! Да, да, достоинство государства, народа, правительства, наконец собственное достоинство. Для гражданина и человека нет понятия более святого, чем это.
Ленин молча смотрел на собеседника; рука Ильича, зажавшая лацкан, казалась белой.
– Что вы хотите этим сказать?
– Если вам не дорого собственное достоинство, поберегите достоинство России, от имени которой… волею судеб… – Он шумно вздохнул. – Волею судеб… вы говорите сегодня с миром. Я заклинаю вас, – произнес он мягко и поправил волосы.
Ленин взглянул на небо – неожиданно смерилось.
Где-то высоко над Москвой грозовая туча заменила солнце и ударил гром. Он был легким и быстроногим, этот гром, как первый гонец приближающейся грозы.
– Достоинство, – произнес Ленин. Личное достоинство, – повторил он. – Мое личное достоинство ничего не значит, если речь идет о благе России. – Он задумался, быть может, он впервые представил, как сейчас явится в германское посольство в Денежном с соболезнованием – нелегкая это миссия. – О благе России…
– Но этот акт… соболезнования, – встряхнул волосами Строганов, – отнюдь не ваше личное дело и даже не дело вашего правительства.
– Нет, это дело мое… и правительства, – сказал Ленин.
Он посмотрел на небо. Оно было сплошь сизо-фиолетовым, но посреди него, точно кружочек чистой воды в проруби, прорывался кусок синевы – тучи не заволакивали этот кусок синевы, наоборот, оберегая, они отодвигали его на край неба все дальше, все стремительнее. Ленин смотрел на это озерцо чистого неба, убегающего на север, и свет этой сини лежал на его лице.