Петр улыбнулся:
– Свойство моей памяти, Федор Павлович, запоминать не только то, с чем я согласен.
– Главное, чтобы вы запомнили. На большее я не претендую, – сказал Клавдиев.
Петр стал бывать у Клавдиевых все чаще. Нередко он поднимался наверх.
– Даю вам вакансию на полтора часа, – говорил Клавдиев, глядя на чугунные часы размером в десертную тарелку, висящие рядом с окном.
Это значило, полтора часа Петр может побыть в библиотеке. Как установил Петр, в сущности, все книги библиотеки Клавдиева посвящались одной теме: Горчаков и Бисмарк. Крымская война и послевоенная деятельность Горчакова («Говорят, Россия сердится. Нет, Россия не сердится, она собирается с силами») были ядром библиотеки. Это чуть смешно, но библиотека напоминала Петру большое подсолнечное поле на родной ему Кубани, над которым с утренней зари до вечерней работала неустанная пчела. Не объять поля взглядов, не пересчитать оранжевых шапок, но нет такой, на которой бы не побывала пчела и не взяла свою долю нектара.
– А винтовки, розданные в сентябре, выстрелили, – произнес он, неожиданно появляясь в библиотеке… – Помните наш разговор?
Петр увидел письменный стол Клавдиева и груду газет, лежащих поверх рукописи. Видно, терпение изменило Федору Павловичу, и, оставив рукопись, он принялся за газеты. Сегодня у Клавдиева были на это немалые основания: новая революция в России приближалась на всех парах.
– А не полагаете ли вы, что за восстанием в России последует взрыв в Центральной Европе? – вдруг спросил Клавдиев.
– Может, и так, – улыбнулся Петр – слова Клавдиева были ему приятны.
Клавдиев стоял сейчас перед Петром, глаза его были закрыты.
– Союз… вольных республик?
– Да. если дать свободу мечте, – засмеялся Петр.
– Вчера говорил с Кирой Николаевной: очень хочется в Россию. – Клавдиев посмотрел на Белодеда добрее, чем обычно. «Не часто приходилось видеть таким Клавдиева. Куда девались строптивость и упрямство? Перед любовью к России и он безоружен?» И еще подумал Белодед: «Быть может, настало время поговорить с Кирой определеннее? Не об этом ли сейчас просит его Клавдиев?»
Петр поехал с Кирой за город к полого-каменным холмам. Они начинались на северо-запад от города.
На двадцатой миле Петр и Кира оставили дорогу и пошли открытым полем. Вечер наступил незаметно: солнце было бронзовым, а поля черными. Это было очень красиво: черные поля и пламенеющие холмы. Кира раскрыла этюдник – она спешила не упустить этот миг, а Петр сидел в стороне и смотрел на нее.
Заря погасла, но они не уходили. Они лежали на камнях, плоских и как будто нетвердых, и камни не холодили тела, они точно набрали за день тепла и теперь неторопливо отдавали его, было необыкновенно хорошо лежать и смотреть на облачное небо, нет-нет, и на нем прорывались звезды, неспокойные, студеные. Он протянул руку, и Кира придвинулась. «Кира, – сказал Петр, – я собираюсь в Россию. Ты отпустишь меня туда одного?» Она лежала, запрокинув руки, глядя на небо. «Я ни о чем не хочу думать… я не способна думать сейчас…»
Когда далеко за полночь он открыл глаза, ее волосы разметались по его лицу и рука, легкая и теплая, лежала у него на груди, словно охраняя от того большого и бездонного, что было вокруг: неба, мягкого простора, поля. Он стянул с себя свитер и укрыл ее, потом придвинул этюдник, зажег спичку. Злыми маками горели холмы, и огонь был бесстыдно ярок. Тот миг, короткий и преходящий, когда зажглись холмы и поле заволокло тенью, она запечатлела точными и верными красками.
Они вернулись домой, когда на небе еще было полно звезд. Простились у ели под окнами. «Я спросил тебя, а ты не ответила…» – сказал он. Но она лишь слабо подняла руку я ушла. В этот раз он дольше обычного ждал, пока засветятся окна. Свет вспыхнул, но она не подошла к окну.
Это было четыре дня назад, и он, признаться, не думал, что так скоро должен повторить этот вопрос вновь и потребовать ответа, более определенного, чем прежде. «Я еду в Россию. Пойми: еду. Если дороги тебе…» Вечером, без пяти семь, Белодед простился с хозяевами и вышел. Он перешел дорогу и проник во двор Киры. Вечер был темный, беззвездный, и напитанная влагой земля тоже темнела. Только неширокая, выложенная камнем дорожка, которой он сейчас шел, сумеречно светилась в ночи. Но ему неприятно было идти по ней – к стуку сердца прибавлялся стук ботинок. Он оставил дорожку и пошел по траве. Они так и условились тогда: светлое окно – Кира едет. Темное – остается. Он поднял глаза и на фоне глухого, неразличимо темного неба увидел черный конус ели. Он обернулся: Кирино окно было темно. Он петел со двора, но тотчас остановился. Это же глупо – вот так разом все оборвать! Он кинулся к двери, застучал – ответа не было. Он поднялся в дом, разыскал в темноте ее дверь, открыл, постоял посреди комнаты, дожидаясь, пока глаза привыкнут к мраку.
– Кира, – сказал он, так и не дождавшись минуты, когда способен будет что-то видеть.
– Это ты. – Она стояла рядом. – Я не поеду…
15
Поезд шел в Лондон. Петр был в купе одни. Он погасил свет, раздвинул шторы. Давно закатилось солнце, а на небе все еще удерживалось текучее пламя. Не шли из головы слова Киры, последние слова: «Не поеду». Ну конечно же, Россия видится ей иной, чем Петру, – далекой, не познанной взглядом и сердцем, поэтому сурово недоступной.
А пламя все еще тревожило небо. Петр приник к стеклу. Что отразило небо: давно отошедшую на запад зарю или кипение битвы, фронты которой опоясали Европу от атлантических берегов до белых просторов России. И Петр вспомнил газетную телеграмму, прочитанную накануне: в Брест выехала мирная русская делегация. И сознание многократно повторило: в Брест, в Брест.
Петр снова взглянул на небо и вздрогнул: в этом свечении почудился ему не столько отсвет огня, сколько крови. На снег, на крепкий русский снег она легла, медленно текущая я алая. Сколько ее пролилось в эти годы? Сознание выхватило из телеграммы строку: «Ленин сел за стол переговоров…» И Петр подумал: это будет нелегкое единоборство. Какой он, Ленин, за столом переговоров? Петру припомнилась фотография в доме друга, много ездившего по белу свету. Капри, май, быть может, конец мая. Ясное утро, уже знойное. Позади взгорье в горячей дымке. Моря нет, но оно где-то рядом – это видно по цвету неба. В такой зной полежать бы на прибрежном песке, подставив спину солнцу, но русские играют в шахматы. Два человека склонились над доской, склонились низко: битва в разгаре. На одном из них котелок не без озорства чуть-чуть сдвинут на лоб (признак хорошего настроения). Кулаки на коленях сжаты. Он узнал Ленина. Противник строг и хмур, в то время как на лице Ильича улыбка. Сжатые кулаки и улыбка? Да, пожалуй, так. Петр хорошо помнит: фигура Ленина была устремлена вперед. Спина выражала упорство. Его явно увлек азарт боя. Именно таким было впечатление от фотографии: не холодное спокойствие позиционного бойца, а порыв человека эмоционального, способного решить исход битвы коротким и сильным ударом. Петр взял лупу и попробовал рассмотреть фигуры, стоящие на доске. Это было нелегко – доска вне фокуса. Но Петр все-таки рассмотрел позицию. Положение Ленина, как любят говорить шахматисты, казалось предпочтительнее.
Над полем стлался паровозный дым. Ветер свивал его и развивал, будто снеговую порошу на гладкой, схваченной морозом земле. И вновь на память пришла Россия. «Ленин сел за стол переговоров». Петр зримо увидел человека, склонившегося над шахматной доской, и взгляд сощуренных глаз, и сжатые кулаки па коленях. Там, в России, началась новая баталия, не менее упорная, чем битвы этой войны. Как сложится единоборство и какая лупа поможет рассмотреть его?
Поезд прибыл в Лондон без опозданий – для военной поры то было счастливым исключением. Петр выждал, когда вагон опустеет, огляделся.
– Товарищ… Белодед? – Человек снял и протер очки. – Литвинов.
Старенький «металлуржик», окутанный синеватым облаком керосинового дыма (второй где машины ходили на керосине), повез в гостиницу. Придерживая чемодан, который стоял у ног, Белодед осторожно посматривал на Литвинова. Твердый воротничок уперся в подбородок, губы сомкнуты.