В дверях стоял Василий. В шинели, без сапог, белый вихор вздыблен, но в глазах нет сна – видно, беспокойство уже перекинулось от Елены к нему.
– Что ты так?
То ли взгляд ее был грозен, то ли он вдруг застеснялся своего вида – Василий отпрянул, и Елена вошла в дом.
Он принялся целовать холодные руки, но она отстранила его.
– Я очень озябла, дай мне чего-нибудь горячего.
А потом они сидели в его комнате над пылающим чаем, и она говорила, не глядя на него:
– Сейчас согреюсь и все скажу, только согреюсь.
Она как-то потемнела и ожесточилась за эту ночь, кожа лица стала серой. Она пила чай, не отнимая стакана ото рта, торопясь допить.
Он уже почуял недоброе и зло ощетинился. Этот жест, которым она отстранила его, был откровенно неприязненным.
Она вздохнула, как вздыхает человек, который собрался говорить, а потом вдруг раздумал.
– Я очень верю в тебя и тебе, Василий, – наконец произнесла она без запинки. «Так гладко можно говорить, – мелькнуло у него, – если ты все это обдумал». – Скажи мне все напрямик, как бы ни было тяжко, напрямик скажи, – повторила она, а он вновь подумал: «Видно, всю дорогу от Черной речки до Леонтьевского она твердила эти слова, иначе не произнесла бы их так храбро».
Она допила чай, но не отняла рук от стакана – все еще было зябко.
– Верно говорят, ты не просто красный, а тайный агент красных? – спросила она и впервые взглянула ему в глаза.
Кокорев улыбнулся – не случайно ему померещилось в этой встрече недоброе.
– Верно, агент, – сказал он и протянул к ней руку.
– Ты не тронь меня, – сказала она, отводя руку. – И ходил с обыском к Поливановым? – Она недобро взглянула на него.
– Это каким Поливановым… на Моховой? Разумеется, ходил и арестовал сундук с золотом, – пояснил он, улыбаясь.
– И не только сундук с золотом, но и самого Поливанова, так? – спросила она.
– Арестовал Поливанова, – сказал он и неожиданно для себя заметил, как слезы застилают ее глаза.
– Как ты мог это?
Она плакала, охватив голову руками, и чудесные волосы точно расплескались.
– Елена, послушай… – устремился он к ней. Ему было и смешно и больно. – Только послушай и поймешь меня, – говорил он и, дотянувшись ладонями, вдруг ощутил желобок на спине, и ему стало жаль ее. – Я верю, ты поймешь меня, – сказал он, но Елена вдруг привстала.
– Хочу тебя спросить еще, – сказала она. – Ты решился на все это… по своей воле?
– По своей, разумеется.
– Если ты способен лишить человека свободы. ты способен лишить его и жизни… да?
Он стоял у распахнутой двери и видел, как она шла вдоль кромки тротуара, присыпанного скудным городским снежком, и сильный сквозной ветер, казалось, покачивал всю ее. Она была очень слаба в эту минуту и необыкновенно сильна – он знал ее настолько, чтобы понимать это.
67
Настенька была на распутье. Вот уже третий день в доме Репнина готовились к отъезду в Москву. Собирались все: Илья Алексеевич, Елена. Егоровна. Московский дом Репниных на Остоженке занимали дальние родственники, которые готовы были выехать по первому требованию хозяев. Репнин говорил, что Елена приняла это известие без энтузиазма, однако заметила, что ее дом там, где дом ее отца. Илья, наоборот, был воодушевлен, он полагал, что издревле Репниным больше везло в Москве, чем в Питере. Егоровна следовала за Еленой.
Настенька была в смятении.
Она не знала, что ей ответить Жиллю, который обстреливал ее письмами и телеграммами. Она не знала, что ей делать с питерским домом. Она не знала, что отвечать деверю, который грозил явиться вновь. Она не знала, что отвечать питерским друзьям, которые все еще пытались что-то советовать. Она знала единственное: она любит так, как никогда и никого не любила, а потому готова предать анафеме и дом, и Жилля, и Бекаса в придачу.
Она сказала, что едет, и тотчас, точно услышав это слово, явился мальчик из храма святой Екатерины на Невском и сказал, что ее просит к себе настоятель. Она пошла, не раздумывая.
Каноник Рудкевич ее не страшил, а разговор с ним никогда не был для Настеньки обременителен. Он казался ей самым светским из всех светских и никогда не говорил о боге. Больше того, все его увлечения, по крайней мере доступные постороннему глазу, никакого отношения к церкви не имели. Настеньке определенно импонировал характер настоятеля – Рудкевич был постоянно полон сил, неизменно деятелен. Иногда даже казалось странным, каким образом этот человек может быть всегда одинаково бодр. Когда он являлся к Шарлю, больше всех была рада Настенька. Нет, Рудкевичу не сопутствовала благостная тишина, наоборот, с ним приходила жизнь, очень земная. Он был высок, широк в плечах, когда ходил, загребал руками, как человек, которому некуда девать свою силу, брился наголо и был неравнодушен к ослепительно-белым сорочкам. Смеясь, он закидывал голову и весь розовел, нет, не только нос, щеки, подбородок, но и голова, затылок, шея – все становилось ярко-розовым, все было полно здоровья и силы.
Иногда Настеньке казалось, что настоятель ухитряется быть таким даже в храме. Как-то она долго наблюдала, как он, свершив свадебный обряд и проводив молодоженов, остался в храме с большой группой прихожан. Он принялся им рассказывать что-то непобедимо веселое, сам увлекся, хохотал громче всех и был необыкновенно симпатичен. Настенька наблюдала за ним из сумеречного угла, не слышала, что он говорил, но была уверена, что говорил он не о боге, да и вообще весь он, гололобый, красный, с здоровущими плечами и руками, был бы хорош верхом, или на облучке тарантаса, или за рулем автомобиля, но не в храме. А может, именно таким должен быть настоятель, если хочет сберечь влияние на сердца и души людей? В конце концов миф о небе силен в той мере, в какой небо похоже на землю.
Как полагала Настенька, Рудкевич любил бывать в ее доме. Настенька даже готовила для него любимое блюдо – вареники с вишнями или сливами, которые она ухитрялась добывать Рудкевичу во все времена года. Нередко вареники подавались в комнату Шарля, где настоятель беседовал с хозяйкой дома.
Сейчас полдень, и храм пуст. Его полумрак стремительно пронзают три солнечных луча. Они врываются из верхних окон и рассекают храм по наклонной. Где-то под куполом лучи пересекаются. Служба давно кончилась, а в глубине храма звучит орган. Со свету Настенька сомкнула глаза, застланные слезами, а когда раскрыла, увидела прямо перед собой Рудкевича. Он шел навстречу, протянув могучие руки. Он снял и искрился. Лицо его и круглая голова, выбритые и отполированные до зеркального блеска; будто прибавили света храму.
– Господи, как же я вас долго не видел, – произнес он. – А хороши вы сегодня необыкновенно. И не перечьте.
Она улыбнулась:
– Нет для женщин волшебнее слова, чем это. По крайней мере, ее хорошее настроение зависит от него.
Они поднялись в комнатку, которая служила Рудкевичу кабинетом.
– Ах, эта церковная сырость, – заметил настоятель и открыл форточку, запахло сухим ветром, пыльным, городским. – Слышите? – поднял Рудкевич палец, словно призывая быть внимательнее – рядом, на уровне церковного окна кто-то играл на мандолине, играл негромко, но очень четко. – По-моему, нет инструмента, который способен в одно и то же время так точно передать и мелодию, и человеческую речь. – Он помог Настеньке снять пальто, пригласил сесть, но сам не торопился опуститься в кресло. – Анастасия Сергеевна, родная, вы знаете, о чем я хотел с вами говорить? – вдруг произнес он, все еще прислушиваясь к мелодии, которая доносилась сюда, нужно было усилие, чтобы ее услышать. – Нет, скажите, догадываетесь?
Настенька молча кивнула головой, кивнула и улыбнулась.
– Ну и что ж? – спросил он, не тая улыбки, – он, бестия, знал, как хороша у него улыбка.
Анастасия Сергеевна пожала плечами, выражая нерешительность, быть может, неловкость.
– Не знаете? – взглянул он на нее, продолжая улыбаться. – А я знаю, – заметил он и кротко погасил улыбку. – Вам надо ехать к мужу, милая Анастасия Сергеевна.