Простившись с Локкартом, Ленин принял Репнина.
– У нас к вам просьба, Николай Алексеевич, – произнес он, пожимая ему руку, и взглянул на Троцкого. Корректно-вежливым «у нас» Ленин сделал еще одну попытку присоединить Троцкого к общему разговору. – Только что здесь был английский представитель, на днях будет американский. – Он помолчал, очевидно намереваясь произнести главное. – Нельзя ли исследовать такую проблему: как поведут себя страны Согласия после заключения мира. Двадцать страниц на пишущей машинке. Мнения и мысли. Ваш вывод. Ваш…
Репнин встретился взглядом с Лениным. «Поймите, что для нас это проблема проблем», – точно говорили в эту минуту глаза Ленина. А Репнин подумал: как ни важна для Ленина эта работа, она имеет и педагогическое значение. Эти двадцать страниц текста могут стать своеобразным мостом, по которому Репнину предстоит перейти из старого мира в мир новый.
– Я бы не беспокоил вас, Николай Алексеевич, но это важно.
– Очень, – согласился Троцкий и взял с соседнего кресла свою папку с медной застежкой.
– Очевидно, для такой работы нужен месяц, – добавил Ленин. – У нас месяца нет, у нас есть неделя. – Но Ленин, казалось, сказал не все. – Вот задача для дипломата: Робинс и Локкарт. Кстати, исследуйте и ее…
Уже очутившись далеко за пределами Смольного, Репнин вдруг увидел на противоположной стороне улицы Локкарта. Тот шел кромкой тротуара, шел быстро. Англичанин так задумался, что на какой-то миг утратил контроль над собой, над своей походкой, над лицом своим.
Репнин убавил шаг, посмотрел Локкарту вслед. Наверно, Локкарту кажется, что он настолько перевоплотился в дипломата, что истинное лицо его де угадывается. Ему-то надо знать, что это не так. Есть в этих людях для Репнина нечто такое, что выдает их с головой: в их походке, которая и на большом приеме остается скользящей (перебежками, перебежками!), в их взгляде, который чем-то похож на блуждающий в небе луч и который то расслаблен, то тверд, в их манере говорить, которая при кажущейся свободе и безыскусности неизбежно будет сведена к системе вопросов; в их желании перейти на доверительный тон, прежде чем это может позволить собеседник; в их почти патологической боязни так встать и так сесть, чтобы, упаси господи, за спиной не оказался кто-то; в их фамильярности, которую никуда не упрятать и которая, очевидно, определена тем, что в своей карьере они, как правило, опережают возраст и ум; в их, наконец, неожиданно угнетенном виде, который вызвало к жизни постоянное одиночество, одиночество тоскливое, знакомое разве только зверю… Нет, определенно есть некая беспомощность в людях, носящих маски.
65
Своеобразный календарь с обозначением фамильных торжеств у Репниных вел Илья Алексеевич. Большой день был еще за горами, за долами, а старший Репнин уже подавал знак:
– Четырнадцатого марта Елена родилась, не запамятуй!
И разом приходили в движение невидимые веретена, много веретен, наращивая с каждым днем скорость, обгоняя друг друга, заставляя напряженным гудением и тревожиться, и радостно замирать сердце.
Уже много дней вертелись эти веретена и в этот раз («Четырнадцатого марта родилась Елена!»), когда Илью Алексеевича осенила счастливая мысль.
– Замани, Ленушка, к нам Егорку… оказии такой больше не будет!
– Заманю, – сказала Елена и собралась было идти, но Илья Алексеевич удержал ее.
– У нас будут свои? – спросил он. – Совсем свои?
Казалось, румянец, объявший ее щеки, поднялся до бровей – еще миг, и огонь спалит их.
– Я сделаю так, чтобы Егорка был с тобой, – сказала Елена.
Но тоскливый холодок подозрения уже проник в его сердце. Видно, и к Елене подобралось всевластное лихо. Кого она хочет уберечь от Ильи? Беда шла на дом Репниных, и, кажется, не было от нее спасения.
– Кто этот человек? – осторожно возобновил Илья Алексеевич прерванный разговор, увидев Елену на следующий день. – Я его знаю? – Он взял ее руку, поднес к колючей щеке.
– Помнишь, Патрокл, того, седоголового, что пожаловал к нам ночью?
Он затих, все отвердело в нем, только зрачки ворочались едва заметно.
– Да не чекист ли он, Ленушка?
Она не очень понимала это слово. В том кругу, в котором она жила, это слово было синонимом других слов, таких же устрашающих.
– Знаешь ли, кого ведешь в дом?
Он пугал, старый добрый Патрокл, а ей решительно было не страшно.
Они встретились с Ильей вновь лишь в канун дня рождения.
– Ленушка, я просил кликнуть еще Поливанову. – Он сказал: «Поливанову», а не «Агнессу Ксаверьевну», как звали ее обычно в семье, и этого не могла не заметить Елена, сказал не из храбрости. – Хочу поразвлечь ее маленько, с той среды она люстры черным крепом обернула. Ты не тревожься: денег добуду.
Он сказал: «Денег добуду», а Елена подумала: «Опять запрется в своей келье, а потом ненароком выйдет с круглым свертком под мышкой и пойдет из дому подчеркнуто твердым шагом, глядя вперед. И так сверток за свертком. Говорят, до войны у Патрокла была необыкновенная коллекция черно-белой графики».
– Хочу показать ей Егорку, – сказал Патрокл, имея в виду Поливанову.
Агнесса Ксаверьевна Поливанова (в свете просто: Поливанова 1-я) была закадычной подружкой Ильи Алексеевича, карточным партнером, поверенной всех самых сокровенных дел. Душа смятенная, Агнесса Ксаверьевна неожиданно оказалась очевидицей события, которое явно не было рассчитано на ее маленькое сердце: в прошлую среду на рассвете в дом вторгся взвод латышей. В автомобиль, что стоял у подъезда, погрузили сундук с личной корреспонденцией Поливанова 1-го, ларец с фамильным золотом, рядом поместили самого Поливанова и увезли. Двумя днями позже Поливанов 1-й вернулся, как говорят, под расписку, однако без сундука и, разумеется, без ларца. Так или иначе, а с той злополучной ночи Агнесса Ксаверьевна постоянно ловила себя на том, что прислушивается к шуму автомобилей и вздрагивает при звуках автомобильного рожка. Она ходила по дому тихая, смотрела на мужа влажными глазами, точно видела в последний раз.
– Хочу развлечь Агнессу и показать ей Егорку, – повторил Патрокл, – Егорка ей будет любопытен.
Елена устремилась прочь. Патрокл не мог не заметить: ее решительно не устраивало продолжение разговора.
Прежде бывало так: в канун праздника, когда вкусное дыхание только что вынутого из печи сдобного теста распространялось по дому, Илья Алексеевич приходил на кухню. Он любил наблюдать, как Егоровна прослаивает заварным кремом многоярусный пирог, украшает крупными абрикосами, вынутыми из варенья, готовит бабку, сбивает сахаристое, туго текучее безе. Не было в этот момент у Ильи Алексеевича большего желания, как подучить из рук Егоровны кусок пирога и потом нести его на ладони, горячий, напитанный пылающей влагой, пахнущий свежей вишней, с румянеющей, мягко вдавленной корочкой. А сейчас Илья Алексеевич нес на дрожащей ладони пирожок с вишней, тяжелый и сплюснутый, испеченный из серой муки восемнадцатого года, и на душе лежал тоскливый туман, такой же, как этот пирог, серый и тяжелый: необычным нынче будет день рождения Елены.
Первой из гостей приехала Поливанова 1-я. Она пошла за Ильей Алексеевичем, кутая плечи в просторный шерстяной платок, закрыв глаза.
– Молва сказывает, что Кочубей в панике, ждут приезда Софьи, – произнесла Агнесса Ксаверьевна, когда вошли в комнату Патрокла, и, сбросив туфли, она взобралась на софу – это место у печи было любимо ею. – Приедет и возвратит Георгия Ильича (она так и сказала «Георгия Ильича», не «Егорку») в Швецию.
Старший Репнин сник. Он сидел перед чашкой кофе, опустив голову, тонкая струйка пара коснулась вихра седых волос, и вихор странно удлинился.
– Знаешь, обидно сознавать, – говорил Илья, не поднимая головы, – что все вершится помимо твоей воли и ни на что ты уже не можешь влиять. Да поедет ли он в эту Швецию? У него свое разумение – взрослый. Не поедет…