Петр встал. Ну что ж. наверно, минута настала. Сейчас Набоков кончит хохотать, и Петр произнесет эти несколько слов и посмотрит, хватит у того сил продолжать смеяться. Если бы он видел лицо Петра, то уже бы осекся. Но Петр стоит почти рядом с камином вне поля света. Еще секунда, две, от силы три… Слышен только смех и удары сердца, впрочем, сердца не слышно, его воспринимает только дыхание Белодеда – оно стало дробным, маленькие и сухие глотки, очень сухие, нестерпимо горячие.
– А когда все-таки… – произносит Петр, и ему кажется, что говорит кто-то иной, а он. Петр, слушает, слушает и дивится: голос тверд и спокоен, почти спокоен. – А когда все-таки вы передадите посольство правительству народа?
Как ни трудна эта фраза, она произнесена. Набоков не смеется. Перестали сотрясаться округлые плечи. И голос затих. И сам он одеревенел. Пауза. Где-то стучит машинка – как Петр не замечал этого прежде? Пробежал автомобиль – неужели первый за все время их беседы? Кто-то опрокинул стул, он загремел в пустом доме так, точно потолок обвалился.
– Вас кто сюда направил… Чичерин?
Набоков протягивает руку к маленькой настольной лампе, которая стоит прямо перед ним, рука тверда – это Петр видит по обшлагу сорочки. Вспыхивает свет. Желтое, точно подкрашенное охрой электричество. И Набоков тоже подкрашен охрой, даже кончик хрящеватого носа, даже щеки. А все-таки любопытно, как он сейчас себя поведет? Наверно, суть человека, его характер должны проявиться именно в такую минуту.
– Вы почему стоите? – вдруг спрашивает Набоков, в голосе доброжелательно-иронический смешок. – Прошу вас.
Петр садится.
– Так на чем мы прервали беседу? – Он идет к письменному столу, идет медленно, очевидно, хочет использовать время, чтобы овладеть собой. – На чем? – Он стоит теперь за письменным столом. Петр в одном конце комнаты, Набоков в другом. – Вы спрашиваете: когда?..
У него нет сил произнести всю фразу, гнев душит (гнев или все-таки страх?), хотя он и понимает, что должен быть спокоен, даже в какой-то мере спокойно-ироничен, в этом спасение, только в этом. Ах, как бы он возликовал, если бы смятенный мозг осенила бы сейчас шутка, ну, самая пустячная.
– Но что я должен передавать?
– Посольское здание, архивы, фонды, шифры…
Набоков рассмеялся – кажется, он нашел повод для шутки.
– Но зачем шифры? Ведь вы проповедуете принцип открытой дипломатии?
– И шифры, – повторил Петр так, точно хотел сказать: у меня нет ни времени, ни желания шутить.
– Но почему я должен передавать посольство, на каком основании? – В интонации Набокова сейчас не было ничего категоричного, он допускал возможность разговора. – Я уполномочен законным правительством, министром…
– Терещенко?
Набоков взял пресс-папье и нетерпеливо передвинул его.
– Хотя бы Терещенко.
Петр шагнул к письменному столу.
– Но он не спасет даже своих сахарных заводов на Полтавщине, не говоря уже о правительстве.
– И это Чичерин?
Петр приблизился к столу:
– Чичерин…
Набоков протянул руку – где-то близко, может, даже за спиной Петра, раздался звонок, один раз, второй, третий, как сигнал о бедствии, как призыв о помощи.
Раскрылась боковая дверь – она была врезана в панель, вылощенный юноша выдвинул розоватую лысинку.
– Все посольство, всех сюда! – Набоков не мог сдержать гнева. – Всех сюда: и дипломатов, и причисленных, и канцелярию, и церковный дом… – Он смотрел теперь на Белодеда, и Петр впервые увидел, как он изменился за лето и осень – всесильная охра выжелтила ему даже губы, он пытался сцепить их зубами, но они выхватывались и неудержимо тряслись. – Ну, говорите теперь, говорите… все… ну!
Петр оглянулся – кабинет был полон народа. Это походило на чудо: как удалось вызвать из мертвого, скованного холодом и отчаянием дома столько людей и как они, недвижимые, безъязыкие, молча сидящие по норам, обрели вдруг способность двигаться и что-то произносить?
– Ну, говорите же все, что хотели сказать мне. – Набоков оперся о стол, но руки ожесточенно застучали по столу, и он их снял и скрепил. – Ну говорите же…
Петр подумал: никакого пафоса и позы, все должно быть сказано спокойно, может, даже буднично-спокойно, сила всего, что он намерен сказать, именно в этом.
– Я пришел, – сказал Петр и подумал: так тихо, будто эти люди и не входили. – Я пришел, чтобы сказать не от своего имени, от имени правительства Советов… – Он оглядел присутствующих и был удивлен, что его слушают, – очевидно, они не нашлись еще, не поняли, что происходит. – Ваши обязанности исчерпаны, и вы никого не представляете. Поймите, господа, никого!
Когда Петр очутился на улице, небо над городом показалось ему резко-синим каким он никогда не видел его прежде.
Пароход уходил из Абердина. Как накануне, падал снег, обильный и мокрый. Впереди шел катерок, и мощный прожектор высвечивал воду. Где-то там, в Северном море, судно встанет под охрану военных. А сейчас было хмуро и холодно. Шотландский берег исчез, как только пароход отчалил, даже огни на берегу растеклись бесследно.
Петр смотрел на Чичерина. Воротник демисезонного пальто был приподнят, от этого Чичерин казался и выше и стройнее. Снег падал на лицо, серебрил виски, бороду – человек старел на глазах.
– Дерзость – дипломатическое качество? – спросил Петр и нетерпеливо посмотрел на Чичерина.
Чичерин молчал и смотрел во мглу, точно там искал ответа на вопрос, который был задан.
21
Поздно вечером, когда судно вышло в открытое море. Петр поднялся на палубу. Море было сизо-фиолетовым, гудящим. Черные с проседью, стлались тучи, когда они приподнимались над водой, виделись корпуса кораблей, идущих рядом. Сыпал холодный дождь, но уходить с палубы не хотелось. В сознании Белодеда вдруг возникло лицо Набокова, облитое мерцающим светом камина, и весело, радостно-лихо стало Петру. Чем-то этот поход в посольство был похож на поступок Степняка, врубившего кинжал в нетвердую грудь Мезенцева!
Однако дерзость все-таки дипломатическое качество! Это же здорово – вот так явиться к тирану или к тому, кто представляет его, и сказать, что он должен уйти. Ведь если освободить отношения между людьми от толстого слоя мишуры, которой их обременили годы, если прогнать всех швейцаров в ливреях и без ливрей, сжечь на большом костре горы ярко-белой хрустящей бумаги, украшенной водяными знаками и еще не исписанной посольскими каллиграфами («Ваше превосходительство!..». «Бесконечно признательный Вам…». «Ваш покорный слуга…». «Слуга…». «Слуга…». «Слуга…»), если расколотить эти бра, которые тоже врут, создавая таинственно-торжественный полумрак там, где никакой таинственности и торжественности нет, а есть ложь, если все это испепелить и истолочь в ступе, то люди должны вести себя так, как повел себя Белодед с Набоковым. Пришел и сказал: вы здесь по недоразумению, господин, и лучше, если… Впрочем, больше можно и не говорить, будет многословно. Он-то, Набоков, должен догадаться, о чем идет речь. В октябре на Дворцовой площади и того не говорили.
Надо, чтобы и впредь было не иначе: человек, оставшись один на один с тем миром, чувствовал бы себя так, словно в нем, только в нем сейчас Россия, и он вправе говорить от ее имени. Люди не рыбы в океане. Они могут и не ходить косяками. Иногда они остаются одни. Ведь мы же доверяли тому костромскому или тверскому парию, которому дали гранату и, указав на царские хоромы, сказали: «Иди разговаривай и, если надо… огнем!..» Почему же мы должны ему доверять меньше сегодня и завтра? Он меньше предан революции? У него убавилось ума? Время непоправимо подсекло его волю? Нет и нет!
А Чичерин прав: иногда будущее видится нам и совестью нашей, и нашим другом, и нашим судьей. Непросто представить зримо, каким оно будет, будущее, но его голос Петр слышит явственно. «Действуй так, как велит тебе твоя преданность новому миру! Не робей, не оглядывайся, не опасайся, что кто-то схватит тебя за рукав и скажет, будто ты слишком самостоятелен. Будь самостоятелен! Действуй свободно, во всю мощь ума и опыта, набирайся сил и иди дальше! Если надо, остерегись… если велит тебе разум и опыт, трижды испробуй, прежде чем сделать шаг, но шаг этот сделай, без него не добудешь победы».