Помешивая крепкий чай серебряной ложечкой и печально глядя в стакан, Сазонов начинал: «Погодите, я вам сейчас скажу… – и, охватив белой пятерней тщательно выбритый подбородок (бороду он отпустил уже при Терещенко), продолжал значительно: – Что вам надо пойти, у меня нет сомнений, но какую задачу следует поставить в связи с этим визитом – вот вопрос…»
Как ни расплывчат такой ответ, он ориентировал. А что делать теперь? И к кому обратиться? У кого просить совета? Да надо ли просить его, если Репнин вольная птица?
Впрочем, есть одно средство, старое и испытанное, которое прежде действовало безотказно, да и теперь сохранило, наверно, частичку былой силы: Летний сад… Этот сад чем-то похож на дипломатический клуб – по правую руку посольство французское, по левую – английское. Однако когда Репнин был последний раз в Летнем саду? Да не в мирное ли еще время? В ту пору Летний сад действительно был дипломатическим клубом. Люди встречались, как корабли в море, встретились, обменялись салютами и разошлись. Тридцать встреч, тридцать приветствий, три фразы, сказанные при каждой встрече, не в счет. Но именно в этих трех фразах весь смысл.
Вот движется шхуна французского посла Мориса Палеолога. Он смугл, его брови лохматы, как старые дубы, да и сам он кряжист и сучковат, как старый дуб, но движется с чисто французской легкостью и изяществом и при поклоне даже пробует сгибать шею, хотя она утратила эту способность еще до приезда Палеолога в Петербург. А это движется яхта русского министра иностранных дел Сергея Сазонова, она быстра, и ей отнюдь не чужды крутые повороты, когда вода взрывается и еще долго не может успокоиться. Вообще всему его облику свойственно что-то восточное – узкий череп, жилистая и очень подвижная шея, нос с горбинкой. А это неторопливое и тщательно надраенное судно Пурталеса – германского поела при русском дворе. Рядом с послом Франц Шульц – советник, немилосердный щеголь, многообещающий отпрыск старопрусского рода, забубённая и светлая голова, автор наилюбопытнейшей книги о морском праве и добрый приятель Репниных – Николая и Ильи. К послу и советнику не подступиться – целая эскадра лодок и лодчонок сопровождает их. Нет, не столько посольская челядь, сколько купцы и купчики, торгующие цейсовскими и герцовскими стеклами, паровозами, красками и локомобилями. А вот и крейсер сэра Джорджа Бьюкенена. Английский посол частый посетитель сада не только потому, что посольское здание через дом отсюда, но и потому, что прогулки прописал врач. И теперь посол пришел в сад не по своей охоте – взгляните, как осунулся он, как обвисли его седые усы, которые до сих пор отнюдь не выдавали ни возраста, ни душевного состояния сэра Джорджа.
И торжественно-печально, повторяя шаг и повадку хозяина, шествуют по аллеям псы. Массивный бульдог с человечьими глазами. Длинная и нелепо косолапая такса. Молодой доберман с марлевой повязкой на ушах. Английский дог, жилистый и подобранный, с мордой Мефистофеля… Пес, даже если посол не собачник, ему более чем необходим: он дает послу повод отказаться на какой-то миг от автомобиля и пройти по улице вместе со всеми смертными. Пес, как сигара, трубка, стек, пенсне или палка, обладает силой магической: он позволяет послу неожиданно отвлечься от беседы, прервать ее, легко сдержать… в конце концов неизвестно, как поведет себя пес, даже если он пес дипломата!.. По аллеям Летнего сада, устланным осенней листвой, идут послы, и едва ли не в ногу с ними шествуют собаки… Они торжественны, как послы, и, как послы, глубокомысленно-печальны: может, поэтому был снаряжен в Летний сад лес с мордой Мефистофеля.
В двух кварталах от Невы Репнин отпустил извозчика и пошел к Летнему саду пешком. Невысокое январское солнце стояло над Петроградом. По Каменноостровскому шли солдаты нестройной колонной, как ходили летом семнадцатого. Старик, повязанный шерстяным платком, из-под которого торчали сине-малиновый нос и сивая бороденка, с маху лепил на рекламную тумбу «Известия». Медленно двигалась пролетка с беломраморной Венерой на сиденье, и при взгляде на обнаженные плечи становилось еще холоднее.
Несмотря на полуденный час, в Летнем саду было непривычно безлюдно. Только снег, ярко-белый, да строгие линии знаменитой ограды возвращали саду его прежний вид. На садовой скамейке сидел солдат и, разостлав перед собой газету, подкреплялся. На газете лежали черный хлеб, две головки чеснока (молва свидетельствовала, что он хорош против испанки и тифа) и щепотка соли. Солдат ел неторопливо и торжественно: натирал черную корочку зубком чеснока, посыпал корочку солью, бережно разламывал и сначала отправлял в рот кусок хлеба, а потом крошки, которые собирал в предусмотрительно подставленную ладонь.
Репнин вспомнил тот безветренный, затканный осенней паутиной день, когда отец увлек его на дальнюю аллею Летнего сада и в очередной раз предал Желниных анафеме, а заодно потребовал и клятвы от сына. Николай Алексеевич сберег ощущение того дня: и сентябрьскую солнечность, и сухую тишину сада, и особую, характерную для ранней питерской осени прозрачность воздуха и перспективы, и главное… тяжесть, вот тут, у сердца. Однако все в мире относительно: Большая беда лучше видится, когда на пороге еще бóльшая беда. Чего стоят все репнинские проблемы той поры в сравнении с бременем, которое легло на плечи Николая Алексеевича сегодня? Вот он стоит сейчас посреди Летнего сада, и, кажется, все силы на ущербе: ни шагнуть вперед, ни отступить. Ну конечно же, в том мире были господа и рабы, была ложь в самой первосути общества, но было там и нечто настоящее, было, было… Самоотверженность храбрых и честных сердец. Нет, не только тех, кого призвала революция, но и просто русских людей, желающих видеть родину освобожденной от скверны. Бели бы не было этого чистого и честного, Репнин бы не мог жить. Ему бы просто не хватило воздуха. Но он жил, хотя вокруг были господа и рабы… Или его совесть обросла броней? Или само представление о совести было иным? И потом он сказал: оставалось в той России и нечто настоящее. А быть может, это уже была не та Россия, а новая, нарождающаяся?
Вот он сейчас стоит посреди Летнего сада, пустого сада. Слева в декабрьском сумеречном ненастье очерчивается особняк британского посольства. Не всю землю укрыло половодье революции. Торчат острова, как вехи: британский особняк, наверно, один из них. Остров спасения… убежище? Даже не очень правдоподобно: переступи порог, и ты в ином мире. Быть может, и белый картон пригласительного билета зовет к бегству. Говорят, в древние времена в ненастье белые голуби прокладывали судам путь. Такие же белые, как картон пригласительного билета?
А по соседней дорожке человек в дубленом полушубке вел на коротком ошейнике бульдога в оранжевой попоне, и далеко в стороне рядом со старухой шествовал дог с мордой Мефистофеля, заметно подобравшийся и постаревший. По привычке псы совершали прогулку по большим и малым кругам Летнего сада, по привычке – время не останавливалось.
23
Репнин решил ехать к англичанам. Он помнил Скотта и однажды был у него в посольской квартире. Но если бы даже Скотта не существовало в природе, как и его посольской квартиры, Репнин полагал, что нет причин для отказа. Он не знал, какие мотивы определили его приглашение в посольство в столь ненастную пору. Но для него этот визит, как он полагал, был даже полезен.
Он бывал в этом доме и прежде, но каждый раз входил в него с трепетом душевным. Что-то было в этих беломраморных покоях такое, что холодило душу. (Нет. Пушкин здесь ни при чем, хотя, как гласит светская хроника, именно в большом зале салтыковского дворца судьба впервые свела поэта в трагическом единоборстве с его убийцей.) Что-то было в этом доме для Репнина фатальное. Даже фокус с системой зеркал, грубый и жестокий, оскорблял достоинство. Оставаясь незримым для гостя, хозяин, стоящий на втором этаже, видел отраженными зеркале каждого, кто входил в дом, и в зависимости от положения и ранга спускался с почти заоблачного высока на одну, две или три ступени. Ничто так наглядно не обнаруживало дипломатических рангов, как лестница в салтыковском доме, по которой английский посол снисходил до простых смертных. Снисходил или нет.