– А мы попросим Елену, и она кликнет Илью Алексеевича, – сказал Репнин. – Елена, помоги нам, – обратился он к дочери.
Елена взяла со стула плед.
– Я готова, только… – Она встретилась взглядом с Петром. – Без спичек мне туда не пройти.
Петр вызвался помочь. Белодед заметил: Репнин не противился, напротив, он был рад этому.
– Только оденьтесь, ради бога, – сказала Елена Петру. Ей, как отметил Белодед, небезразлично было сказать это.
Они вышли.
Снег кончился, было мглисто, темно.
– Погасите зажигалку… – сказала она и вытянула руку, точно ощупывая снег.
– Какой же толк в том, что я пошел с вами, если зажигалка не дает света?
– Зажигалка не для света – для храбрости, – сказала она серьезно. – Если вы есть, зачем зажигалка?
Он загасил зажигалку – перед ним раздвоился ствол дуба.
– Как его повело! – сказал Петр, не отрывая глаз от дерева. – Точно железо на адском огне.
– Нет, не железо – дерево, – отозвалась Елена из тьмы, голос ее был тревожен. – Просто рядом стояла сосенка – вот они и схватились. Дуб устоял, да только вон как его покорежило, хотя, говорят, и не очень стар – лет шестьдесят. – Она вздохнула. – К шестидесяти и человек вот так…
– Человека! – усмехнулся Петр. – Не хочешь, а покорежит в шестьдесят, сама природа покорежит! – добавил он и пошел от дерева.
– Я так думаю: каждому человеку дается по солнцу, поспевай счищать с себя скверну, чтобы, не дай бог, не облепило.
– Это какое же такое солнце? – спросил Петр и, оглянувшись, вновь посмотрел на дерево, оно было ему живым укором.
– Какое такое солнце? – переспросила Елена. – Начало жизни – вот какое солнце! Начало – может, детство, а может, юность – это и есть солнце, у каждого оно! Будь таким же чистым, как в начале жизни, и совестливым, и храбрым, и верным. Наверно, я уже старая! – сказала она, радуясь. – Старая! – У нее заметно улучшилось настроение, после того как она установила это. – Береги солнце!
– Значит, «береги солнце»? – произнес он медленно, с суровой значительностью повторяя каждое слово. – Так?
– Да, а что?
Он не ответил, да и отвечать было некогда: они поднимались уже на крыльцо. Но когда он входил в холодный коридор флигелька, думал, упорно думал: «Нет, начало, самое начало – солнце не только для человека, для революции тоже. Сколько будет она жить, пусть не устает оглядываться на год первый – солнце светит оттуда».
Когда они возвращались, ее рука оперлась на руку Петра, и он вдруг почувствовал, как ощутимо легка Елена. Было даже немного страшно, что она так невесома, где-то должна же была помещаться ее неуступчивая суть.
47
Илья явился через полчаса, и Репнин с Чичериным перешли в столовую? Илья был рад Чичерину. Ему доставляло удовольствие откликнуться на шутку Чичерина смехом, иногда откровенно дружелюбным, иногда ироническим, или поощрительно воскликнуть: «Да, разумеется, само собой!» А однажды он даже разразился пространной тирадой.
– Все говорят, мирный договор, мирный договор. Договоры надо подписывать так, как подписал последний монарх известный договор на финляндских шхерах. – Илья не без смятения отыскал нужную формулу, чтобы как-то назвать царя, и был доволен, что нашел. – Господи, как все это легко было сделано! Ламсдорф вызвал меня и сказал, что я должен быть в свите государя и в той мере, в какой возможно, информировать его, Ламсдорфа, о развитии событий. Не думаю, что Ламсдорф догадывался, какой оборот могут принять события. Иначе бы он выставил более надежный караул! А так все было возложено на вашего покорного слугу и развивалось стремительно.
Время от времени Петр поднимал глаза и смотрел вокруг. Обстановка в доме не показалась ему богатой. «Можно быть дворянином и даже кадровым дипломатом и не без труда сводить концы с концами – явление чисто русское», – подумал Петр. В доме было много старых вещей, которые переходили, наверно, из поколения в поколение и к которым в доме привыкли: диван, обтянутый черной кожей, полукресла с высокими спинками, потемневшие от времени, секретер со множеством ящиков, украшенных медными ручками, он стоял в красном углу, монументальный и немного таинственный, раскрытое пианино (еще сегодня, быть может, играла Елена) и поодаль миниатюрный клавесин – из каких далеких времен он перекочевал сюда и кто мог играть в этом доме: покойная жена Репнина? С появлением в доме пианино клавесин был ни к чему, но продолжал стоять как молчаливый свидетель времени. «В этом доме, – думал Петр, – люди успевали привыкнуть к вещам и вещи, как могли, помогали жить». Кстати, по обличию своему дом меньше всего напоминает дворянское гнездо. Недоставало не только богатства – изысканности. Если не знать Репниных, дом можно было принять за жилище семьи не столько старопетербургской, дворянской, сколько разночинной. Наверно, это был тот самый пример, когда грань между оскудевшими дворянами и разночинцами воспринималась не без труда.
– Был июль, – продолжал Илья, – на сине-голубом фоне моря все казалось немножко игрушечным: и императорская шхуна, на которой мы шли, и команда в безупречно белых накрахмаленных матросках, которая по поводу и без повода вызывалась наверх и строилась, и офицеры, тщательно отутюженные и промытые, будто бы приготовленные для погребения, и, простите меня, наш самодержец, которого умиляла игра в матросиков и который сам по мере сил и возможностей поддерживал эту игру. Когда появилась шхуна под германским императорским флагом и встала поодаль, она показалась неестественно красивой, будто то был кораблик, нарисованный детской рукой, – линии неправильны, краски резковаты. А потом на шхуне появился Вильгельм и очаровал всех мощью и красноречием. Надо отдать должное немецкому царствующему дому: он славно потрудился, чтобы воздвигнуть такое великолепие, – не человек, монумент. В общем, все происходило блистательно: оркестр, улыбки, крики «ура» и под стать торжественности густо-синее небо. Собственно говоря, я умиленно глазел на эту почти византийскую пышность и не знал, что доносить Ламсдорфу.
Петр перевел взгляд на младшего Репнина. Он больше остальных членов семьи был похож на свой дом – у него была внешность инженера, быть может, молодого помещика, перестраивающего хозяйство на западный лад, наконец, школьного инспектора, увлеченного осуществлением новых реформ, но не дипломата. Для того чтобы быть дипломатом, ему, пожалуй, недоставало лоска. Если Репнин избрал ту разновидность дипломатической профессии, которая в равной мере может быть названа и дипломатией, и наукой, он больше ученый, чем дипломат. И еще заметил Петр: глаза у него необыкновенные – глаза человека, который все видит.
– Единственное, что контрастировало с общей торжественно-величавой обстановкой, – повествовал между тем Илья, – лицо морского министра Бирилева. С некоторого времени он стал так угрюм, как только может быть угрюм человек, если с ним стряслась беда. Было даже немножко обидно, что среди присутствующих есть человек, которого огорчает всеобщее ликование. Мне стало жаль его – он был добрый служака. Как мог, я пытался рассеять его угрюмое состояние и узнать, что испортило ему настроение, – старший Репнин сделал паузу и иронически оглядел присутствующих. – Видно, в своей печали морской министр истосковался по участию, и потребовалось не так много усилий, чтобы он открылся. «Вы знаете, что произошло не ранее, как вчера вечером? – спросил Бирилев. – Император пригласил меня и в блаженно-ласковом тоне сказал: „Мой министр, вам надо подписать вот эту бумагу, но только, чур, не читая ее. Вы ведь верите мне, мой министр?“ Я сказал: „Разумеется, ваше величество“. – „Тогда подпишите“». – «И вы?..» – спросил я Бирилева, еще не догадываясь, что царь подписал, а он, Бирилев, санкционировал договор, разрушающий всю систему союзных обязательств России. «Я подписал», – ответил Бирилев. Вот и все, что я собирался вам рассказать, – заметил, улыбаясь, Илья Алексеевич, изящным жестом достал из пиджачного кармашка белоснежный платок и коснулся влажного лба – рассказ стоил немалых сил. – Вот так надо заключать договоры! – сказал он, почти торжествуя.