Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В урочный час Илья Алексеевич был дома. Нащупал цепочку с нехитрым набором ключей, отобрал английский с щербинками, осторожно открыл парадную дверь. Стоял, прислушиваясь. Прошел в гостиную – ни звука. В столовую – так же тихо. Да не уехал ли он, господи? Нет, не может быть – тогда Елена была бы дома. Он прошел к себе – впервые с тех пор, как перебрался во флигелек. За окном, разогретая солнцем, вызванивала капель. И он повторял за нею вслед счастливо-беспокойное: раз, раз… Однако, кажется, открылась дверь, открылась внезапно. Дом будто вздохнул, и тотчас застучали каблучки Елены: привела! Ну конечно, по шагам слышно – привела!

– А у нас как будто никого нет, заходи. Егорушка.

Илья глубже ушел в кресло, точно желая защититься от голоса, который сейчас услышит. Заскрипели ботинки, не торопясь, с обдуманной важностью.

– Простите. Елена Николаевна, это и есть ваш родительский дом?

– Ну конечно. Егорушка, ты должен помнить.

– Представьте, не удержала память. – Вновь заскрипели ботинки.

– А я сейчас покажу тебе мастерскую папы, и ты все вспомнишь. Говорят, маховое колесо было и твоей страстью.

– А у вас в доме есть маховое колесо?

– Есть, разумеется.

– Это у всех… дипломатов такие колеса?

Илья улыбается: наш. Репнин, умеет видеть смешное.

А шаги все ближе. Сейчас он войдет в неширокое поле полуоткрытой двери, и Илья его увидит. Однако он придержал шаг, Илья даже подался вперед. Наверно, все, что встречает на своем пути, рассматривает: для него дом Репниных – русский дом, едва ли не первый русский дом. Илья не сдержал вздоха. Почти рядом с ним стоит, нет, не мальчик, а отрок, быть может, даже юноша. На лице и руках удерживается загар, словно знойный июль был только вчера. А глаза темно-карие, репнинские. Да и в стати его есть что-то, только чуткому глазу Ильи доступное, особое, коренное, репнинское. А в мастерской уже зашумели, завертелись колеса и рассыпал веселые искры напильник. Потом разом все стихло.

– Елена Николаевна, теперь я вспомнил: я был здесь.

И стало еще тише, видно, он наклонился над точильными камнями.

– А как у вас тихо, Елена Николаевна, будто и дома никого нет.

– Папа ушел рано, а дядя… работает.

Илья понял: пришла его минута. Он встал.

Вот и полонили его и тревоги вчерашнего вечера, и бессонная ночь, и поход по длинным каменным путям города.

Он шагнул, пошире открыл дверь, увидел лицо Елены: оно было белым, мелово-белым. Да неужели Илья так плох, что она пришла в смятение?

– Здравствуйте… Илья Алексеевич!

Это сказал он. Хотелось рвануться к нему, сгрести, всей грудью ощутить тугую крепость плеч, уже не мальчишеских: «Егорка, кровь моя, как же долго я тебя ждал!» Хотел сказать. да вот разом убыло дыхание.

– Представьте, вошел в дом и точно никогда в нем не был, а тронул это колесо маховое, и все раскрутилось… все детство мое! Даже странно: как будто на это колесо оно и было намотано.

Илья улыбается: наш, Репнин, и слова все наши.

– Ты его в обратную сторону крути. Егорушка, – произносит Илья.

– Не буду крутить, – говорит Егорка и смеется. И старший Репнин смеется, смеется радостно, как давно уже не смеялся. И Елена улыбается, правда, как-то виновато. Она словно говорит: «Патрокл, бедный мой Патрокл, как же мне тебя жаль!» Нет, это только так кажется Илье Алексеевичу. Елене тоже хорошо, вот она и смеется. Всем троим хорошо. Господи, случится же такое счастье!

42

Елена наскоро переоделась, поужинала – в семь на Леонтьевском. в двух шагах от Смольного института, ее ждал Кокорев.

Елена поймала себя на мысли: будто ничего и не изменилось, как прежде, она бежит в институт. Издали угадывался и хорошо выпеченный пасхальный кулич собора, и мохнатая, и снегу шапка смольнинского парка, и восемь колонн института за парком. Елена помнит: в этот час, отмеченный мерным дыханием большого колокола – он точно выдыхает гудящие удары, – смолянки возвращались из собора после вечерней службы. Как давно это было! Кажется, только камни и молоды, все остальное – собор с мощными куполами, институт с колоннами – померкло и сникло.

– Олена!

Она оглядывается: разумеется, он, кроме него, ее никто так не зовет. Видно, долго ждал: щеки разогрел мороз. Рядом огни Смольного, а по ту сторону Невы туманно-призрачные огни Охты.

– Помнишь, как мы первый раз ехали через Троицкий? – спросила она. – Ты сидел впереди и рассказывал, как ходил с белым флагом к немцам, как завязывали тебе глаза… Ты рассказывал это тогда для папы или… для меня?

– Не было бы тебя, рта бы не раскрыл, – сказал он. – Так глуп и так храбр человек бывает лишь однажды.

Елена засмеялась.

– Не слова ли это твоей мамы? – спросила она, продолжая смеяться.

Он встрепенулся.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю.

Сейчас она шла рядом. Он коснулся губами ее виска, его нелегко было отыскать – висок был затенен волосами.

– Олена, я все собираюсь спросить: детский доктор… это серьезно?

Она хмыкнула, пошла быстрее.

– Не представляю себе большего счастья, как стать детским доктором! – заговорила она. – Вначале простым, который ездит на извозчике со своими трубками и молоточками, уложенными в саквояж, и на Караванную, и на Сердобольскую, и на Разъезжую, по всему большому Питеру ездит и помогает младенцам, а потом главным детским доктором, например. Елизаветинской больницы на Фонтанке или Петролюбовской на Дегтярном. И чтобы больница умела лечить все: и золотуху, и корь, и ветрянку, и английскую болезнь. И чтобы больница была бесплатной, без всяких справок от полиции. И чтобы обязательно для самых маленьких.

Кокорев усмехнулся.

– Почему только для самых маленьких?

– Они не помнят, кто их спас, и это хорошо. Добро не доблесть, оно обязанность человека, и он должен делать его без надежды, что кто-то когда-то его отблагодарит. Помог человеку и радуйся – большей награды не надо.

Кокорев улыбнулся.

– Я сейчас подумал: а не похоже ли все это на благотворительность знати, которая вначале посылает мужика в огонь, а потом руками своих жен и дочерей штопает ему портки: не дай бог, мужик отдаст душу в дырявых портках. – Его обдало жаром, нелегко было ему произнести все это.

– Это тоже мамины слова? – спросила она.

– Мамины, – ответил он, не поднимая глаз.

Им стоило труда возобновить разговор.

– Покажи мне маму, – наконец сказала она.

– Пойдем, – ответил он так, будто ждал этой ее просьбы, его дом был где-то здесь.

На звонок вышла мать. Она увидела Елену и отступила.

– Простите, я переоденусь. – Слышно было, как она неловко застучала по ступеням. – Ты всегда так… Ведь я женщина!

Он снял с Елены шубку, повесил, сбросил с себя шинель и, ловко подкинув, попал петлей на крючок. И засмеялся легко и простодушно – он был очень доволен собой в эту минуту.

– Пойдем в столовую, а потом покажу тебе свою комнату.

Низко над обеденным столом, накрытым белой в мягких узорах скатертью, висел абажур зеленого стекла. Весь свет – на столе. Нужно присмотреться, чтобы увидеть большой буфет, настенные часы, портрет человека, очень моложавого, с темными полубаками, заключенный в массивную раму. На противоположной стене в такой же раме женщина в косынке сестры милосердия. Тот, в эполетах – отец. А женщина кто?

– Простите, задержусь еще на секунду. – крикнула мать из соседней комнаты. Она действительно торопилась, слышно было, как трещат расчесываемые волосы. – Вот, кажется, и готова. Здравствуйте. – Она протянула Елене руну, протянула почти по-мужски. – Зовите меня Аграфеной Ивановной, а как вас величать? – Она озабоченно посмотрела на Елену. – Что вы бледны, девочка? Да не печень ли это у вас? Мы не умеем лечить печень, а вот он умел, – она подняла глаза к портрету человека в эполетах.

Наверно, она часто поднимает глаза к портрету, подумала Елена. Нет, не только почтительно-покорно, но и требовательно, может, даже вопросительно: для нее он живой человек.

49
{"b":"238603","o":1}