А мы с подходцем, деликатно, — отозвался Ерохин. — Ведь товарищи, из одного цеха. Как же она может не пустить?
И, нажав на дверь, которая оказалась незапертой, добродушно добавил:
— Вот видишь, добрые люди и замков не признают. Первым человеком, которого они увидели войдя, был сам Семен Матвеевич Торжуев. В теплой домашней куртке и меховых туфлях, повязанный широким фартуком, он сидел на низеньком табурете у окна просторной кухни перед низким, грубо сколоченным столом, заваленным инструментами, частями разобранных электроприборов, чайниками и кастрюлями с прогоревшими днищами. В руках он держал, однако, дамские сандалеты из цветной кожи.
Перед ним стояли две девушки и в два голоса просили:
— Уступите немного, Семен Матвеевич! У нас и деньги с собой, сто двадцать! Уступите немного, Семен Матвеевич!
— Не мои туфли, барышни, не моя и воля уступать, — сказал Торжуев, равнодушно оглядываясь на входящих. Внезапно он густо покраснел, швырнул туфли на подоконник, торопливо пробормотал:
— Завтра зайдите, барышни, с самим мастером поговорите!
И поднялся навстречу нежданным посетителям, суетливыми движениями стаскивая с себя фартук.
Воробьев стоял посреди кухни, сузившимися от гнева глазами примечая и эту суетливость, и покрасневшее лицо Торжуева, и утварь, принесенную в починку, и лежавшие на подоконнике сандалеты разных цветов. Зато Ерохин, пропустив к выходу смущенных девушек, жизнерадостно улыбнулся и даже подошел к столу обозреть раскинутую на нем рухлядь, взял в руки дырявую кастрюлю, поглядел ее на свет, покачал головой.
— Лудить-паять? — как ни в чем не бывало спросил он. — С этой штуковиной повозишься. Дно будешь ставить?
— А как же? Старое-то как решето, — с облегчением подхватил Торжуев и, вздохнув, объяснил: — Тащат соседи и тащат всякое барахло: почини да почини. Прибытку никакого, а возни не оберешься.
— Ну, принимай гостей, хозяин, раз пришли, — сказал Воробьев, с горьким удивлением приглядываясь к этому человеку, которого знал степенным и самоуверенным, а теперь видел растерявшимся и жалким.
— Василий Степанович сказал: вы больны, — пояснил Ерохин. — Вот мы и решили навестить.
— За внимание — спасибо, — сказал Торжуев и крикнул куда-то в глубину квартиры: — Жена-а! Товарищи с завода спроведать пришли. Сообрази-ка!
Припадая на одну ногу, он повел гостей в комнату, служившую столовой, У пианино сидела девочка лет пятнадцати. Она сразу оборвала гаммы и повернулась на вращающемся табурете лицом к гостям.
— Ирина, дочка, — представил ее Торжуев. — В музыкальной школе учится. При консерватории.
Девочка поздоровалась и, с удовольствием захлопнув крышку пианино, выскочила из комнаты.
— Трое их у меня, — рассказывал Торжуев, усаживая гостей и стараясь скрыть смущение. — Старший в Горном институте на третьем курсе, средний — в Технологическом на первом! Интеллигенция!
Вошла жена — пышная, когда-то, видимо, очень красивая. Ее расплывшиеся черты до странности напоминали черты лица Белянкина, хотя у Белянкина лицо было с кулачок и сухонькое, все в морщинах. Ходила она вперевалочку, но хозяйничала расторопно и на мужа смотрела подобострастно, на лету ловя указания. Как ни отговаривались гости, на столе появились огурчики, селедка, грибки и графинчик с водкой.
— Да ведь мы только узнать зашли, — сказал Воробьев. — Время в цехе горячее. Сами знаете, Семен Матвеевич, как некстати ваша болезнь. Что это с вами приключилось?
— По суху какой же разговор? — ответил Торжуев и, еще сильнее прихрамывая, достал из буфета стопки. — Ревматизм замучил... Дома еще ничего, а как попаду в цехе на сквозняки, так и сведет ноги... Фронтовое наследство!
— Где воевали? — спросил Ерохин, и через минуту оба уже наперебой вспоминали, кто где отступал, кто где наступал, в каких боях пришлось участвовать.
Воробьев слушал, похаживая по комнате и не участвуя в разговоре, хотя ему тоже было что вспомнить. Он приглядывался к Торжуеву, к его жене, ко всей обстановке — пианино, люстра, телевизор...
— Трофейная? — через плечо спросил он Торжуева, останавливаясь перед довольно нелепой бронзовой лампой, изображавшей голую женщину с двумя светильниками.
— Жене в подарок прислал, — неохотно ответил Торжуев.
Развешанные по стенам фотографии изображали хозяев и их детей в разные периоды жизни. Дети в пионерских галстуках, потом с комсомольскими значками на груди — в пионерлагере, на лыжах, в лодке... Торжуев с женой. Торжуев на пляже в Сочи... Воробьев долго разглядывал один снимок — сержант Торжуев в лихо заломленной пилотке, с четырьмя медалями на груди.
— Вот поди ж ты! — сказал Воробьев, оборачиваясь и внимательно разглядывая самого Торжуева. — Обычно я фронтовиков за версту чую, а вот в тебе, Семен Матвеевич, не признал.
Кровь залила лицо Торжуева.
— На лбу не написано, — хрипло сказал он и прикрикнул на жену: — Хватит суетиться, садись!
Властный, долгий звонок рассеял неловкость. Пришел Белянкин — из бани, распаренный, благостный. Радушно приветствовал гостей, но исподтишка косился подозрительно. При нем и сам Торжуев притих, и жена его стала еще проворнее и подобострастнее: бегом унесла сверток с бельем отца, подставила старику кресло, наложила ему на тарелку закусок, намазала маслом хлеб. Видно, старик держал семью в кулаке.
— Что ж, приступим, — сказал Белянкин, поднимая стопку, — поскольку все здесь турбинщики, по первой — за первую турбину!
— За ее досрочный выпуск с вашей помощью! — добавил Ерохин.
— А как же! — горделиво сказал старик. — Без нас с Семеном ни одна турбина с завода не вышла.
За первой стопкой последовали и вторая и третья, разговор крутился вокруг цеховых дел, и, если отвлекался в сторону, Воробьев твердо возвращал его в главное русло: для того и пришли, чтоб поговорить начистоту. Ерохин с откровенным любопытством слушал старика: видно, никак не мог разобраться, что за человек. Послушаешь, так во всем цехе не найдется более заинтересованных людей, чем Белянкин да Торжуев, — все-то они понимают, всем рады помочь, никаких сил не пожалеют...
— Хорошо вы говорите, Василий Степанович, — вдруг резко сказал Воробьев, — да только слова и дела у вас как-то расходятся!
Обращался он к одному Белянкину, Торжуева вроде и не замечал, понял, что старик тут — главное лицо. Торжуев заволновался, а старик даже глазом не повел, только укоризненно покачал головой:
— Зря обижаете, Яков Андреич. Против советского порядка мы ни в чем не идем. А что ценим свой труд — по заслугам ценим! По вашей программе, по партийной. От каждого по способности, каждому по труду, ведь так?..
— По способности-то вы больше можете, — тихо сказал Ерохин.
Белянкин повернулся к Ерохину и вкрадчиво улыбнулся:
— Горячишься, сынок, а ведь без толку! Ты парень молодой, работник неплохой, должен бы понимать, что такое мастерство и опыт. Мне что? Мое время кончается — вам, молодым, дорога... А ценить себя умей. Уважения к себе требуй. На том всякое мастерство и держалось и держаться будет.
— Уважение разве деньгами измеряется, Василий Степанович? — все так же тихо возразил Ерохин. — Заработки у вас и без того самые большие, а вот уважение, уважают вас в цехе, прямо скажу, не очень! Нехорошо о вас говорят. Неужели вам уважение товарищей не дорого?
— Говорят о вас: жилы, шкурники, — не стесняясь, уточнил Воробьев, следя за тем, как багровел и дергался на месте, желая, но не решаясь заговорить, Торжуев. Именно Торжуев сегодня занимал его.
Торжуев так и не сказал ничего, а Белянкин еще вкрадчивей ответил Ерохину:
— По молодости, парень, глупости болтаешь. Вторую неделю в цехе, — что ты можешь знать? А мне, по крайней мере, и начальник цеха первым кланяется, и директор иначе, как Василием Степановичем, не называет. Завистники, конечно, находятся, как без них? Это тебе пока никто не завидует, потому — нечему. А стремиться ты должен, чтоб не ты искал, а тебя искали: «Помоги, сделай!» Женатый ты или нет еще?