Железнодорожные пути занимал смешанный эшелон — платформы, товарные вагоны. Он поминутно дергался, но не уходил. Перед шлагбаумом собралось много людей, обступили со всех сторон будку, возле которой мигал фонарь стрелочника.
— Как бы не пришлось объезжать шлагбаум, — говорил Васильев. — Когда освободится переезд?
— Поврежден путь, через насыпь не поедешь... состав скоро уйдет, — стрелочник опустил фонарь и, помолчав, продолжал: — И раньше, бывало, аэропланы прилетали и улетали, а то пошел слух, что будут бомбить... Говорят, немцы бросали листовки, даже будто назначили день... мало кто верил... люди думали... запугивают. А вчера началось... сперва считали самолеты... стало страшно... тьма-тьмущая, как воронье... начали бомбы кидать, аспиды... светопреставление, ад кромешный... гнулись рельсы... валятся крыши и стены... дым... Пропало сколько людей! В центре города, говорят, только три дома стоят... психиатрическая больница, музей и финотдел... Будь они прокляты... фашисты...
Сполохи, отражаясь от стены, освещали скорбное лицо рассказчика. Горячий порывистый ветер нес удушливую гарь. В черной непроглядной вышине гудел, приближаясь, самолет.
Стрелочник засуетился. Стали раздаваться команды. Потрясенные люди в молчании расходились.
— А я воображал, Чернигов... большой красивый город, людные улицы, гостиница и ванная, — заговорил Васильев. — Много книг перечитал о минувших войнах... писали и об этой, тогда еще будущей. Сколько споров вызывали у нас, курсантов, рассказы о рыцарских временах. Я верил тому, о чем читал, и сейчас все больше убеждаюсь в правоте тех, кто восхищался силой духа и поразительной цельностью натуры людей ушедших веков... Бесстрашие, непоколебимая верность слову, приверженность к праву и порядку, готовность жертвовать жизнью во имя чести... Эти понятия и тогда, в училище, значили для нас немало, но постичь их нелегкий смысл военного человека может заставить только служба... Вот перед нами пример того, что значит война, освобожденная от оков нравственности. У древних сознание силы создавало само по себе естественную границу дозволенного. Если воин преступал границу, то служба приносила ему не славу, а позор. Слабость же порождала низменные чувства и неотделимое от этого зло. Оно не имеет границ. Противоречия между этими крайностями обострялись и приводили к столкновению... Но воин знал... благородство и смелость делают великие дела. А потом явились лжепророки и стали проповедовать, мол, на войне все дозволено...
Васильев умолк, отвлеченный гулом самолетов. Их, кажется, было несколько. Самолеты описывали круги, по временам приближаясь к переезду.
Снова начали подходить люди. По одному, по два. Наши — Свириденко, Иванюк.
— Как это произошло? — спросил лейтенант Свириденко. — Потрясающая картина... кошмар... Так мне представлялись ночные костры на стойбищах Чингис-хана...
— Да... товарищи командиры, — в раздумье проговорил Иванюк, — такого не было... а ведь за эти месяцы всего мы, кажись, насмотрелись.
Лейтенанты глядели на город.
— Давно вы здесь? Что собираетесь делать?
— Ждать. Ничего другого не остается... — ответил Васильев, — переезд занят.
— А немцы? Далеко ли до переднего края?
— Кто знает? Стрельбы как будто не слышно, — ответил Васильев и продолжал: — Началась деградация... но даже двести лет назад, еще в елизаветинские времена, на войне, как и в поединках, соблюдался закон чести... За произвол гренадер подвергался строгой каре. Русский главнокомандующий приказал интендантам выплатить деньги бюргеру Аленштейна за крышу, поврежденную при штурме города... Вообще разрушение жилищ считалось проявлением варварства и клеймилось как нарушение рыцарских заповедей, священных для воина... Но время шло, менялись поколения и нравы... И уже в первую мировую войну немцы, как, впрочем, и их противники, не признавали многие старые обычаи: палили, не разбираясь, вовсю... город ли, деревня. С тех пор многое изменилось... И не к лучшему... Некогда незыблемый кодекс воинской чести... не в чести... Немцы не признают норм. В погоне за успехами они готовы на самое гнусное свинство. Какое отношение к войне имели младенцы, умерщвленные под стенами черниговских развалин?
— Помните сколько писали перед войной о бомбежках немецкой авиацией городов на Западе... — проговорил Свириденко. — Только здесь, когда перед глазами тлеют эти жуткие головешки, человек начинает понимать их жестокость...
— Жестокость, вы говорите? — возразил Васильев. — Пляска диких монголов на помосте, под которым лежали предводители разбитых русских дружин, была жестокостью. Но это уже... глумление над самой человеческой природой, изуверство, потому что объектом тут были дети, существа безвинные, беспомощные и безответные. Кто совершил это вопиющее преступление? Фамилии пилотов и командиров нетрудно установить. Но кто они? Пешки... в руках негодяев и убийц они сами становятся убийцами. Не верю, чтобы этих каннибалов не терзали угрызения совести. В кругу своих они для очистки совести ссылаются на боевую задачу и на невозможность отличить жилой дом от цели... Да, факт несомненный... фашизм растлевает души солдат. У тех, кто способен на такое злодеяние, не может быть принципов, возвышавших воина как человека, готового жертвовать жизнью во имя долга...
Гул самолетов становился сильнее. Послышался свист и поплыл с мягким шелестом над переездом. Вверху затем что-то треснуло, и ослепительная вспышка озарила ночное небо. Осветительная бомба! Влекомая воздушным течением, она медленно опускалась на парашютах, разбрасывая вокруг синие брызги фосфора.
— Неплохо светит, — проговорил, оглядевшись, Васильев, — пойду взглянуть, что там дальше. Ординарец, за мной!
— Подходящий случай ознакомиться с местностью, — сказал Иванюк и направился вслед за Васильевым.
Среди развалин черными крыльями метались тени. Осветительная бомба опускалась ниже. Ее свет из ослепительно-белого становился желтым. Тени удлинялись, перемещая границу между светом и тьмой.
— Подходят колонны, — оглянулся назад Свириденко. — Запруда... Сколько еще будет торчать на переезде этот эшелон?
— Не больше четверти часа, — сказал, возвратившись, Иванюк. — Шпалы там уже настланы, заколачивают костыли, и в другом конце работы идут к концу.
Зашипел паровоз, раздались свистки. Состав пополз и снова застрял на переезде. В небе вспыхнула новая осветительная бомба.
Возле будки опять толпились люди.
— Эшелон останавливают на самом переезде. Подозрительно... такое скопление машин... — слышалось из темноты.
— Уже сорок минут катается туда-сюда...
— Внимание! Вы и вы, немедленно найдите железнодорожное начальство и вызовите сюда!
Решительный голос принадлежал одному из подошедших старших командиров. Все расступились, и к шлагбауму приблизился генерал, широкоплечий, среднего роста. Появился железнодорожник.
— Генерал Москаленко, командир первой противотанковой бригады, — проговорил кто-то рядом.
— Может, теперь уберут эшелоны... Генерал был немногословен.
— В чем дело? — И объявил: — Через десять минут переезд освободить!
Двух командиров он направил к хвосту, двух — в голову эшелона. Другие получили исчерпывающие инструкции на тот случай, если требование не будет исполнено в срок.
К будке явился кто-то из железнодорожного начальства и стал уверять генерала, что помощь не нужна и эшелон уйдет сейчас же.
— Внимание... все по местам! На переезде... никаких собраний, — генерал ушел.
Не успела погаснуть одна бомба, вспыхнула новая.
На фоне развалин появился Васильев, вскочил на платформу. Он подталкивал каких-то людей, нехотя прыгавших через борт.
— Попались, субчики, — опустил оружие Васильев. — Вот, отобрал фонарики, сигналили самолетам, а эти двое прятались в канализации. Несговорчивый, упирался... Едва не пристрелил.
Задержанные, перебивая друг друга, утверждали, что они ловили людей, грабивших развалины.
Из толпы вышел капитан, поднял висевший на ремне маузер.