Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дорога подсохла, поля зазеленели, и на каждом холме, на каждом крыльце стояли люди с хлебом: не просить, не торговать, а просто держали в руках, как держат цветы. Карета катилась медленно. Дарен правил молча, а Кейрен рядом со мной читал письмо от Идриэль, не вслух, потому что там было про Тарвина и про пирог, который перегорел, и про отца, который сказал «ну и пусть», а потом съел всё сам.

В пути мы дважды останавливались. Один раз у придорожного трактира, где хозяйка, та самая, что обсчитала нас зимой на две монеты, встретила нас у порога, вся красная, с пирогом в руках и, не говоря ни слова, вернула мне четыре. Второй раз у моста: там, где под льдом когда-то стоял серый стеклянный холод, теперь пенилась вода, и на берегу сидел мальчишка с удочкой и жевал горбушку. Я помахала ему. Он помахал в ответ.

Дом показался на рассвете третьего дня.

Нет, не дом. Двор. Я не сразу поняла, потому что всё изменилось: вместо серой, покосившейся постройки с дырой в крыше стоял большой, свежий, дышащий дом с двумя этажами, крытый гладкой дранкой, с пристройкой, в которой гудели три печи. А вокруг, на выпасе, на склонах, на тропинках, там, где раньше были пустота и снег, раскинулась маленькая деревня. Двенадцать, пятнадцать, двадцать домов. Заборы. Огороды. Дым из каждой трубы.

— Мы же уехали на месяц, — сказала я.

— Мы уехали на семь недель, — поправил Кейрен.

— Это за семь недель?

— Это за семь недель и Людку.

Людка встретила нас у ворот, в белом халате, который невесть где достала, с половником и красными от жара щеками. Увидев меня, она не обняла и не заплакала. Просто посмотрела и сказала:

— Пересолено было.

— Где?

— Вчера. Ревизор приезжал. Твой, тощий. Съел пять булок и сказал, что пересолено.

— И что?

— И попросил с собой.

Я засмеялась так, что чуть не упала с подножки. Людка махнула рукой и отвернулась, но я видела, как у неё дёргаются губы.

Бертина вылетела из дома, как пушечное ядро. Бросилась мне на шею, опрокинув меня в Кейрена, Кейрена в карету, и пока мы втроём барахтались в дорожной грязи, она приговаривала:

— Госпожа, госпожа, вы только посмотрите! У нас теперь три кухни! И пекарня! И Агафья научила всех ржаной! И Ласка выросла! И Корочка спорила с ревизором, и он ей уступил!

— Бертина, ты меня душишь.

— Простите, госпожа.

— Просто Марина.

— Госпожа Марина.

— Опять.

— Я привыкла.

Девочки стояли на крыльце. Ласка и правда выросла: из шести лет она вытянулась в девять, и серые глаза её стали глубже, с золотом по краю. Корочка тоже, но по-другому: не вверх, а вширь, плотная, румяная, с мукой на веснушках. Они держались за руки и ждали, не двигаясь, как ждут взрослых, которые наконец пришли с долгой работы.

— Привезла? — спросила Корочка.

— Что?

— Круглое. Не пончик.

Я достала из сумки узелок. Тот, что дала Хлебница. Он весь пропитался дорожным теплом, и когда я развернула тряпицу, внутри лежало что-то круглое, не больше яблока, тёмное, лаковое, с золотым ободком по краю.

Корочка взяла. Понюхала. Прикусила. Зажмурилась.

— Это что?

— Не знаю, — честно сказала я. — Хлебница сказала, что пойму, когда пора.

— Это пряник, — сказала Ласка, наклонившись. — Но не обычный.

— Какой?

— С мёдом от тех, кто ещё не родился.

Мы все молча на неё посмотрели. Она пожала плечами.

— Ну, мне кажется.

В доме нас ждала Хлебница. Не на крыльце, не у печи: она сидела за кухонным столом, с чашкой чая, с лицом человека, который знает, что всё хорошо, и не торопится это показывать. Перед ней лежала тетрадь. Не из тех, что писали Хранители: простая, школьная, в клетку. На обложке детским почерком было выведено: «Рецепты».

— Это что? — спросила я.

— Это ты написала.

— Я не писала.

— Писала. — Хлебница улыбнулась. — Каждый вечер, перед сном. Думаешь, ты одна в теле? Алиена пишет, пока ты спишь. Тихо, не мешая. Ты же знаешь, у неё красивый почерк.

Я взяла тетрадь. Раскрыла на первой странице. Круглые, аккуратные буквы шли ровным строем, и вот что было написано:

«Хлеб на закваске. Мука — пока не надоест. Вода — тёплая, но не горячая. Соль — на ощупь. Время — пока не слушается. Любовь — не считать».

Я перечитала. Потом перелистнула. На каждой странице была новая запись: как печь пончики на масле, как отличать закваску от опары, как успокоить расстроенное тесто, как говорить с печью, когда она обижена. Внизу, мелко, в углах, стояли пометки на полях, и я узнала свой голос, сердитый, ироничный, и другой, мягкий, любопытный, и между ними не было швов.

— Это мы, — сказала я вслух.

— Это вы, — согласилась Хлебница.

— Я не заметила.

— Ты и не должна была. Так и работает.

Кейрен стоял в дверях, не решаясь войти. Хлебница посмотрела на него долго, внимательно, как смотрят на тесто перед тем, как положить в печь.

— Ну, король-в-отпуске, — сказала она. — Заходи. Здесь не кусают. Только если не вымоешь руки.

— Я вымою.

— Знаю. — Она кивнула на кадку в углу. — Закваска ждёт.

Глава 53

Глава 53

Лето пришло в июне, быстро, как приходят гости, которые давно собирались. Утром вставало тёплое, густое солнце, к обеду воздух над двором дрожал от жара печей, а к вечеру пахло скошенной травой, дымом и чем-то неуловимо хлебным, что было везде, будто сам воздух был подкис и поднялся.

Двор стал деревней. Не по приказу, не по плану: люди приходили, оставались, ставили дома. Слух ходил, что здесь можно получить миску даром и научиться не бояться зимы. Прибывали семьями, по одному, с детьми, с козами. У нас было уже шестьдесят три двора, школа, в которой Тормин по пятницам читал лекцию о том, как записывать, а не считать, и храм, потому что Агафья настояла. Хотя храм этот был скорее пекарня с крестом на крыше, куда по воскресеньям приходили не молиться, а замешивать общий хлеб.

Рейн жил в маленьком домике у выпаса и каждое утро пил чай на крыльце с канцлером. Они не разговаривали. Сидели молча, два старика, два бывших врага, и оба смотрели на одну и ту же точку: на арку, которая за лето заросла лавандой.

Дед по-прежнему жил в подвале. Он не выходил, но через плиты пола, через стены, через все слои дома слышал каждого и каждому отвечал. Иногда ночью я просыпалась от его смеха: низкого, довольного, как смеётся очень большой, очень добрый человек, которому снится что-то хорошее. Герта сидела с ним вечерами. Они уже спорили не о дрожжах, а о политике.

Ласка и Корочка учились. Не в школе, а у всех понемногу: у Агафьи печь ржаное, у Людки считать порции, у Бертины ругаться, у Орвена, когда он приезжал из столицы, слушать закваску. Они были неразлучны и непохожи, как две стороны одной буханки: светлая и тёмная, мягкая и колючая, и обе румяные.

А в июле приехал Фирс.

Он явился без помощников, без папки, в обычном дорожном костюме, с небольшим узелком в руке. Постоял у ворот, дожидаясь, пока Людка выйдет с половником. Людка вышла. Они постояли друг напротив друга, как два дуэлянта, и вдруг оба, не сговариваясь, засмеялись.

— Пересолено было, — сказал Фирс.

— Я знаю.

— Нет, правда. Сегодня утром, у меня в кармане нашёлся кусок. Я его пробовал дома. Пересолено.

— Так не ешьте.

— Я хотел спросить. — Он помялся. — Нельзя ли взять рецепт?

Людка медленно, очень медленно подняла брови.

— Вам? Ревизору?

— Я больше не ревизор. Подал в отставку. Вернее, меня попросили. Я написал в отчёте, что у вас всё в порядке, а Совет, то есть то, что от него осталось, счёл это нарушением профессиональной этики. — Он поправил мутное стекло очков. — Я подумал, может, у вас работа найдётся. Хоть дрова колоть.

Людка помолчала секунду. Потом отступила в сторону, освобождая проход.

— Руки мыть, — сказала она.

— Я чистый.

— Всё равно мыть.

Он мыл. Долго, тщательно, до локтей, пока Людка стояла над душой и командовала: «Ещё. Ногти. Нет, не так». Потом она сунула ему в руки миску, нож и лук.

46
{"b":"980981","o":1}