Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я посмотрела на небо. Оно было серое, низкое, без единого просвета.

Часов у меня не было. Но я вдруг поняла, что умею считать до утра без них, по тесту: заводить на закате, растягивать в сумерках, вынимать, когда первые птицы. Одно за другим, как слова в детской молитве.

Ключ у меня на груди остыл. Впервые с первого дня.

А в кармане, рядом с тремя камешками, лежало письмо с водяным знаком, и я не знала, что будет, если я его перечитаю, и перечитывать не стала.

Мы пошли домой.

Глава 37

Глава 37

Ночь я пекла.

Это не было решением. Просто руки нашли дело раньше, чем голова нашла страх. Я заводила тесто на закате, как велели пальцы, и стол в кухне гудел от работы: Людка резала лук так, будто мстила ему, Бертина таскала воду, Агафья, которая осталась ночевать с двумя дочерьми, молча месила в углу и каждые десять минут проверяла, не остыла ли печь. Не остывала.

Рейн ушёл мыться. Вернулся розовый, распаренный, в сюртуке канцлера, который был ему коротковат, и сел у окна с кружкой, шумно хлебая, как человек, десятилетиями не слышавший звука собственного глотка. Канцлер Вальтар поставил перед ним миску каши и вышел, не сказав ни слова. Они были ровесниками. Потом, много позже, я узнала, что они учились в одном классе у сестёр-наставниц и не разговаривали сорок лет из-за какой-то ерунды с чернильницей.

Но тогда я ничего не знала. Я смотрела на тесто.

— Госпожа, — тихо сказала Ласка, подойдя к столу. Она не спала. Сидела на печной лежанке, обхватив колени, и смотрела на меня глазами, в которых серое уже подсвечивалось золотым, будто сестра передала ей часть своего огня. — Она не боится.

— Знаю.

— А ты боишься.

— Знаю и это.

— Это нормально. — Она подумала. — Когда я была в камне, я тоже боялась. Но потом пришла ты и положила тесто. И стало не так страшно. Корочка там слушает, как ты месишь. Она слышит каждый удар.

Я посмотрела на свои руки. Они двигались сами, ровно, упруго, шлёпая тесто о доску. Раз. Раз. Раз. Как сердце.

— Тогда месить буду громче, — сказала я.

И месила. До рассвета, наверное, перемесила всё тесто в доме, и Бертина, глядя на меня, только крестилась щепотью у виска и молча подкладывала муку.

Часа в четыре кто-то постучал в окно. Я вздрогнула. На подоконнике сидел ворон Эмрика, мокрый, нахохленный, с трубочкой на лапе. Я открыла. Он прыгнул на стол, склевал крошку и подставил лапу.

Письмо было короткое. Знакомый неровный почерк.

«Марина. Не спится.Тарвинсидит напротив и считает мои ошибки в хлебе. Их двадцать три. Я записал. Ты не отвечай, просто хотел, чтобы кто-то знал, что я не сплю. К.»

Я прочитала. Потом взяла уголёк из печи и на обороте написала, криво, без прописных:

«Я тоже. Пеку. Хлеб для тех, кого не знаю. Утром расскажу, как вышло».

Привязала к лапе. Ворон посмотрел на меня оценивающе и улетел в темноту, не прощаясь.

К пяти утра в печи стояло сорок буханок. Круглых, румяных, с насечкой, похожих друг на друга, как дети из одного класса. Я достала первую, стукнула по донышку. Гулкий, пустой, правильный звук.

Людка подошла, молча протянула полотенце. Я завернула буханку, потом положила сверху ещё маленькую булочку, нарочно подгоревшую с одного бока, с самой тёмной, самой хрустящей корочкой, какая только получилась. Разрезала. Намазала маслом: настоящим, канцлерским. Масло потекло.

— Пойдёшь одна? — спросила Людка.

— Со всеми. Это не мне одной нужно.

Рассвет начинался серый, редкий, без красок. Мы вышли во двор, и я увидела, что на выпасе, там, откуда вчера мы ушли к арке, уже горят огоньки. Не красные: золотые, тёплые, много. Это шли люди. Из деревень, из-за Топей, из соседних домов, с мешками, с лепёшками в платках. Кто-то нёс горшок с кашей. Кто-то просто шёл с пустыми руками, потому что не знал, что принести, и боялся прийти без ничего.

Агафья стояла впереди, прижимая к груди краюху. Дед с тремя зубами нёс на плече рыжего мальчишку. Бертина, Ирма, Идриэль, которая, оказывается, вернулась ночью верхом и теперь молча шла рядом, с книгой за пазухой и грязью до колен. Дарен. Тормин, наконец-то в сапогах, чужих, великоватых, и всё равно ступавший так, будто это лучшая обувь в мире.

Арка ждала. Серая, мшистая, никуда не ведущая. Воздух под её сводом не дрожал.

Я подошла и остановилась. За спиной затихли шаги. Шестьдесят, сто, не знаю сколько людей встали полукругом, и никто не сказал ни слова.

Я положила тёплую булочку с маслом на камень, прямо под круг с золотым светом. Рядом уложила буханку. Одну, большую. Остальные люди клали рядом свои: краюхи, лепёшки, баранки на лыке, кривой капустный пирог, репу. Груда росла. Пахло как на лучшей кухне в мире.

— Корочка, — сказала я. — Доброе утро. Я принесла поесть.

Ничего не происходило. Секунду. Две. Десять. У меня в горле встал комок, и я подумала: не успела. Не так. Не то. Надо было больше.

А потом камень под моей ладонью потеплел.

Золото в круге вспыхнуло ярче, поплыло по соседним кругам, один за другим, шесть тёмных проснулись, как фонари в сумерках. Воздух под аркой раздвинулся с тихим, мягким звуком, как лопается корка на свежем хлебе. И по ступеням, снизу вверх, неторопливо, босыми розовыми пятками, шагая через одну, поднималась девочка. Тёмные кудри, золото в глазах, веснушки на носу.

Она держала за руку старика в мятом фартуке с лицом, мокрым от слёз и совершенно счастливым.

— Тёплая? — спросила Корочка, глядя на булочку.

— Горячая.

— С корочкой?

— С самой лучшей.

Она взяла, откусила, зажмурилась. Крошки полетели на ступени и не гасли: лежали золотыми точками, как искры, и от каждой по снегу побежали тонкие тёплые ручейки, растапливая белое до чёрной, живой земли.

А за её спиной, внизу, в красном свете, куда никто не мог заглянуть, одна за другой, как будто их зажигала невидимая рука, стали вспыхивать лампады. Шесть. Потом ещё. Потом так много, что я перестала считать.

И женский голос, тот самый, далёкий, напевавший колыбельную, на последнем слове вдруг запнулся и впервые за семьдесят лет сказал совсем другое, тихо, удивлённо, как говорят, когда вернулся и видят, что дверь открыта:

— Дети?

Глава 38

Глава 38

Никто не двинулся. Сто человек стояли на выпасе, затаив дыхание, и только козы, добравшиеся наконец до нашего полукруга, возмущённо фыркнули: им не объяснили, что сейчас нельзя.

Голос поднялся по лестнице раньше, чем та, кому он принадлежал. Сначала запах: тёплый молочный, с кислинкой, как от только что вымытой детской бутылочки. Потом шаги. Не босые, не торопливые. Тяжёлые, мерные, с шорохом ткани по камню, как ходят женщины, которые много лет носили на руках то, что больше их самих.

Она вышла из-под арки в широком платке из небелёного полотна, высокая, костистая, с лицом, на котором возраст не читался. Могло быть сорок, могло быть триста. Руки большие, с въевшейся в кожу мукой. Волосы убраны под платок, но одна седая прядь выбилась и лежала на щеке, и она не поправляла.

Она остановилась на верхней ступеньке и посмотрела на нас. На груду хлеба. На Корочку, жующую булочку. На Ласку, которая вдруг, без единого слова, сорвалась с места и вцепилась ей в подол. На старика Рейна, на Орвена, на меня.

— Столько, — сказала она негромко. Голос был низкий, чуть надтреснутый, как старая посуда. — Столько вас пришло. Я думала, никого уже не осталось, кто помнит, что надо приносить.

— Они не помнили, — сказала я. — Им приснилось.

— Это одно и то же. — Она положила ладонь на голову Ласки. Та не плакала, а просто стояла, уткнувшись лицом в ткань, и плечи у неё ходили. — Хорошая девочка. Я слышала, как ты меня звала. Двадцать лет слышала. Не могла ответить: меня держали.

— Кто?

— Мой муж. — Она горько усмехнулась. — Он был королём, и он боялся, что я покажу миру, что корону носит не он, а тот, кто кормит. Закопал меня вместе с первым камнем. Сказал: так надёжнее. Для всех.

34
{"b":"980981","o":1}